Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
Сент-Бёв выразился парадоксально про религиозные взгляды Паскаля, говоря, что «никогда Паскаль не сомневался так сильно, как в то время, когда он сильнее всего верил».
А я скажу про себя, что никогда я не был так размягчён душою, так близок к слезам и добрым чувствам, никогда не чувствовал в себе такой потребности мирных и дружелюбных отношений, как в те именно минуты своего кажущегося озлобления, когда с медным краном в руке я стоял за баррикадами из чёрных парт, полный отчаянной решимости и бесконечного страха. Найдись в эту минуту человек, которого искренне слово ударило бы с задушевною силою по нашим детским сердцам, пробуждая в них дух любви и взаимного доверия, и само собою растаяло бы всё это взъерошенное, в тупик загнанное ребяческое самолюбие наше, вся эта насильственно вызванная в нас враждебность, весь этот невольный, нам самим жуткий мальчишеский героизм наш — и вся эта грубая сцена борьбы и животного озлобления разрешилась бы по-человечески мирно, по-человечески просто. А между тем, сколько честных и смелых детских натур до сих пор бесплодно погибает у нас в самом начале своего жизненного пути из-за того только, что в какую-нибудь роковую для них минуту недоразумений и раздражения они встречают кругом себя один холодный гнев и безучастную строгость.
Отлёт на родину
Горячечная вспышка нашего мальчишеского геройства, разразившаяся с таким треском среди однообразной формалистики пансионской жизни в злополучной истории Артёмова, оставила в нас надолго после себя тяжёлое и тоскливое чувство. Угар детского задора разошёлся, кулачное вдохновенье потухло, и перед отрезвившимся сознанием с особенною настойчивостью заговорила глубоко сидевшая в нём потребность мира, безопасности и дружелюбных отношений ко всем, с кем живёшь.
После всего, что случилось, гимназия представлялась нам ещё более враждебною и чуждою, чем когда-нибудь. Её солдатско-казённая обстановка, механический формализм всех распорядков её ежедневного быта, её холодное безучастие к нашей внутренней жизни, к самым законным потребностям детского сердца и детских голов, — поселяли в нас и отвращенье, и инстинктивный страх к ней.
Каждое утро мы просыпались и каждый вечер мы ложились с тягостным ощущением, что вот опять и опять приходится тянуть ту же противную лямку среди враждебно смотрящих на тебя приставников, из которых каждый только и думает о том, как бы поймать тебя за чем-нибудь и подвести тебя под какую-нибудь кару. Судьба бедняка Артёмова была слишком на глазах у всех, чтобы допускать в этом отношении какие-нибудь иллюзии. Всякий из нас понимал, что не нынче завтра постоянные злобные преследования могут поставить и его самого в то же положение, в каком очутился волей-неволей только что исключённый Артёмов. Нам всем было сердечно жаль его, хотя мы не высказывали этого друг другу, а только ежедневно безмолвно вспоминали с тупою внутреннею болью своего загубленного товарища. Совесть и чувства чести наталкивали нас, хотя и не совсем ясно, на протест с нашей стороны, тревожили нас томительным сомнением, благородно ли поступаем мы, продолжая мирно пребывать, как будто ничего не произошло, в той самой гимназии, которая так жестоко поступила с смелым защитником наших прав и нашей четверокласснической чести?
Помимо этого было заметно, что некоторым из нас, особенно сильно замешанным в бунт Артёмова, серьёзно грозит в близком будущем что-то мало хорошее, и что вообще все мы после этой истории уже отмечены особенными знаками в глазах гимназического начальства, и считаемся у него на особенном счету, так что выжидаются только благовидные поводы, чтобы незаметно отделаться от нас.
А тут ещё седьмой класс кончает на днях курс. Анатолий, Борис и все их товарищи, наши верные сторонники и образцы всех гимназических доблестей, выходят из гимназии. Из пятого, из шестого, из нашего четвёртого тоже должны выйти вон многие славные ребята, для которых безнадёжны были всякие экзамены, но без которых жизнь в пансионе, казалось нам, теряла свои последние свет и тепло.
Все эти внешние и внутренние события нашей гимназической жизни окончательно утвердили в нас решимость вырваться куда-нибудь в другое место из опостылевших жёлтых стен с синей вывеской.
Алёша, наш хитроумный Улисс, с одной стороны, Борис, как старший брат и представитель семьи, с другой, — оба строчили самые жалостливые и убедительные письма папеньке и маменьке о необходимости нам уйти как можно скорее из крутогорской гимназии, где никто не обеспечен он самых возмутительных грубостей и несправедливостей, и откуда, по красноречивым, хотя и фантастическим реляциям Алёши, все разбегаются куда попало. Обуявшее нас настроение было действительно общим тогдашним настроением всего нашего четвёртого класса.
Огромное большинство наших товарищей были степные хуторяне, в них крепко сидели казацкие вкусы и привычки; для них внезапная свобода от мучительных экзаменов и возвращенье в привольные родные степи даже при самых невыгодных обстоятельствах, — было бесконечным благополучием, ради которого можно было отказаться от многого в далёком и малоизвестном будущем. Если на деле не многие из них успели уйти в свои хутора от непосильных для их лени экзаменных трудов, то разговорам и планам этого рода не было конца, и мы со всех сторон были охвачены атмосферою казацких вольнолюбивых и школоненавистных вожделений, которым поневоле поддавались отчасти и сами.
Папенька и маменька были не на шутку встревожены подробнейшим драматическим и живописным повествованием Алёши о бунте четвёртого класса и об исключении Артёмова. Экзамены ещё далеко не были кончены, когда Борис с таинственным и озабоченным видом вызвал меня с Алёшей из класса, где мы зубрили географию, и повёл в обычное место секретных переговоров — за баню, «в дрова».
Анатолий уже восседал там на куче поленьев, захватив мимоходом из кухни кусок солдатского хлеба с солью, который он убирал в одиночку с истинно волчьим аппетитом.
Борис, напуская на себя деловой вид, как любил это всегда делать в серьёзных случаях жизни, сурово морща лоб, вынул из кармана куртки пакет, надписанный хорошо знакомым нам твёрдым почерком, с старательно приложенною гербовою печатью древнего дворянского рода Шараповых, и сказал торжественно:
— Письмо сейчас от папеньки получено, братцы, очень, очень важное. Я вам прочту его громко. Слушайте хорошенько.
В письме было написано:
«Любезные мои дети и сыновья, Борис, Анатолий, Алексей и Григорий. Отправленное вами по почте прошедшего мая месяца в четверток пятого числа общее ваше к нам за подписью всех вас четверых письмо нами благополучно получено того же восемнадцатого мая в три часа дня, и на оное, по взаимном с маменькою нашему совещанию, считаю нужным с особенным поспешением уведомить вас, что мы вознамерились по благополучном (чего дай Бог) окончании всеми вами четырьмя годичных испытаний из преподаваемых вам наук, и по окончании с успехом вами, Борис и Анатолий, всего вообще гимназического курса, с получением в том надлежащих дипломов, — подать начальству гимназии вашей прошение об увольнении вас из оной на предмет поступления в иные учебные заведения, именно тебя, Борис с Анатолием, студентами в Императорский Степнопольский университет, а Алексея и Григория — в благородный пансион при степнопольской гимназии. Посему вы, любезные дети, должны приложить всевозможное усердие и старание, дабы окончить вышеупомянутые испытания в науках с честью и славою, как подобает детям благородных родителей, утешающих своим прилежанием отца и мать. По получении же вами на руки документов ваших, как-то: метрических о рождении выписей, протоколов о причислении вас к потомственному дворянству в шестую книгу древних родов, и свидетельств о благовременном привитии вам оспы, — вы должны те документы передать тотчас же Борису, как старшему брату и более взрослому из вас, он же должен завернуть их в чистый лист писчей бумаги, и, запечатав именною сургучною печатью, хранить до передачи их мне из рук в руки, как зеницу ока, в запертом на замок сундуке или шкатулке, всячески остерегаясь, дабы оные не были кем-либо похищены или повреждены. А так как вы извещаете нас, что последний экзамен из предмета космографии у Бориса и Анатолия по распоряжению, учинённому гимназическим начальством, назначен на двенадцатое число сего июня месяца, то к означенному дню будет отправлена вам от нас, для доставления вас в родительский дом, тройка лошадей и повозка с кучером Иаковом Киселёвым, а при них для сопровождения вашего и присмотру в дороге известный вам Ларион Гаврилов Козлов, коему и будут даны в своё время надлежащие о том наставления, равно как и необходимое для вас дорожное одеянье и деньги на путевые расходы, каковые должны производиться лишь по мере крайней необходимости. При этом вы сами, как будущие хозяева и уже приходящие вскорости в юношеский возраст, должны всеми мерами заботиться, дабы отпущенных вам на путевые издержки денег не только вполне достало на весь ваш путь, но и, по возможности, сохранились бы от них какие-либо остатки, весьма необходимые в настоящее скудное доходами и неурожайное относительно хлеба, время. При сём не забудьте ни под каким видом взять от Анны Семёновны Воиновой и привезти сохранно с собою оставленные маменькою для вас на случай ночлегов при хождении вашем к ней в отпуск четыре простынки из льняного полотна, четыре полотняных же наволоки на изголовья, четыре марселеновых новых одеяла, четыре набитых чистым пухом подушки и четыре же серебряные ложки восемьдесят второй пробы с вырезанным на них вензелем Е.Ш., а равно не забудьте привезти с собою, или того же лучше, приказать прийти без замедления пешком оставленному при вас для услуг и надзору и состоящему по сей причине в служительской должности при благородном гимназическом пансионе дворовому человеку Абраму Королёву, как долженствующему ныне, при выходе вашему из гимназии, вносить подлежащий оброк.