Эфраим Баух - Ницше и нимфы
Они малочисленны, но словно бы приговорены к вечности.
Они эфемерны, подобно тростнику, колеблемому и гонимому всеми ветрами, но тростник этот — мыслящий.
И на этом эфемерном, исчезающем на ветру человеке, неком прообразе моей мечты о Сверхчеловеке, построено грандиозное здание еврейского Ветхого Завета, жизни в тысячелетиях.
На грани исчезновения они не шли на компромисс, не отказывались от высокой морали, настоянной на неистребимой романтике, настроенной на величие всего, что наиболее привлекательно, обманчиво, и потому особенно влечет к себе.
Вот я завершил фразу и поставил точку — «Мы, артисты, люди творчества, выделенные среди зрительской массы, благодарны за все это — евреям».
Но я-то живу среди немцев, и как ни сопротивляюсь, как ни отбиваюсь руками и ногами, а, главное, своими сочинениями, они выкраивают меня на свой лад, приписывая мне свои глупости, рожденные явными приступами одурения, выворачивающего их существо ненавистью к французам, полякам, итальянцам, но более всего, к евреям.
Их вдохновляет явно страдающий умственным канцером канцлер Отто Бисмарк. Их пленит велеречивая тупость, рожденная обызвествленными сосудами мозга забинтованной головы, простите за выражение, «историка» Алоиза Трейчке.
151Когда здесь, в Ницце, у Средиземного моря, легкость воздуха которого породила летучесть латинских языков, вспоминаю тяжелый спертый воздух Германии, я начинаю задыхаться, меня сотрясает жесточайшая рвота.
Может ли целый народ выглядеть массой, вырвавшейся на волю из домов умалишенных?
И меня, к стыду моему и раскаянию, не обошла эта инфекция. Я не встречал ни одного немца, чей желудок, в отличие от желудков итальянцев, французов, англичан, может переварить «еврея».
Антисемитизм — позорная болезнь немцев. Их снедает страх перед более сильной расой, а евреи — самая сильная раса, которая может получить господство над Европой, но она этого не хочет, мечтая влиться в жизнь европейских народов, покончить с кочевой жизнью.
Я бы призвал — изгнать из страны антисемитских крикунов.
Конечно, лучше бы они, на духу не переносящие евреев, сами покинули Германию, как моя сестрица с новоиспеченным мужем, отчаянным антисемитом Фёрстером. Они собираются уехать в Парагвай. Из разговоров с нею, сводящих меня с ума, я понимаю, что и она подхватила эту антисемитскую заразу, но как существо, варварски хитрое, размышляет, как на этом деле поживиться.
Вот и соединит она моего «Сверхчеловека» с этой антисемитской обезьяной Фёрстером.
Возвращение тевтонского варварства под видом «Сверхчеловека» объединит немцев, прольют они реки еврейской крови и, как всегда, в результате сами окажутся на краю гибели. И никакие Нибелунги им не помогут, а марши Вагнера станут похоронными.
Империя Бисмарка, скрежещущая железом, рухнет в тартарары.
И кто окажется виноватым во всем? — Я, оболганный гений, Фридрих Вильгельм.
Печать позора, знак лепрозория на моем лбу еще долго будет преследовать мое имя — Ницше, звучащее как Ничто.
Но я ведь птица Феникс, восстану из праха, как провозвестник грядущего мира. Да хранит меня Ангел с обоюдоострым мечом у входа в Рай, не впускающий меня туда.
Именно, этот запрет спасет меня от косного латинского — Sic transit Gloria mundi. Моя мирская слава будет под сенью закона о вечном возвращении.
Враги мои выставляют меня искаженным, а, по сути, прокаженным.
Их обложные, облыжные, точнее, булыжные обвинения я воспринимаю блаженно.
Да, я вечный странник, но вовсе не собираюсь за отсутствие кровли платить кровью. Я отказываюсь верить в нападки моих врагов и завистников, которые на всех перекрестках твердят, что именно состояние моего здоровья, резкие падения моих жизненных сил привели меня к восхвалению здоровых, богатых, сильных, в которых сосредоточилось все, чего мне не хватает.
Но в чем могут завидовать больному, живущему на пределе своих физических возможностей человеку, подобному мне? Или действительно силён отрицаемый мной хищный инстинкт человеческой стаи — растоптать немощных и бессильных, а меня вдвойне, ибо я призываю избавиться от слабых и никчемных, — я — гением своим уже осветивший грядущее человечества.
Гений, родившийся даже не в тюрьме, а в своре волков, обречен на раннюю гибель.
Но я достойно держусь и еще пишу книги, которые перевернут мир.
Несмотря на все мои напасти, набегающая временем моя жизнь настолько насыщена духовными открытиями, что не остается даже мгновения на угрызения совести.
152На уровне окружающих реалий я адекватен и ясен.
И ничего нет зазорного в том, что на уровне виртуальном и психическом я временами переступаю черту в область мегаломании, оставляя Наполеонов домов умалишенных далеко позади.
А всего-то пытаюсь проникнуть в область ума, зашедшего за разум.
И вовсе я не заговариваюсь, а у меня временами возникает двойное зрение, как у человека, который поверх очков видит одно, а сквозь очки — другое. Это для меня привычно, и я вовсе не удивляюсь моему собеседнику, принимающему мое поведение за помешательство.
Я всегда внутренне наготове, и никакой, по выражению Стендаля, Его величество Случай не может захватить меня врасплох.
Знак моей особости среди философов Европы во всех поколениях в том, что я стою одной ногой по ту сторону жизни.
Или я ошибаюсь и, по сути, переступил по ту сторону добра, но — в сторону зла?
Как всегда, в эти минуты возникает передо мной облик моей сестрицы, Ламы, которая меня переживет, и выставит все мои прозрения — извращенными — на общее презрение.
Зная ее скрытую озлобленность на неудачи жизни, приправленную антисемитизмом ее избранника, отравленного известным германским вирусом ненависти к евреям, Фёрстера, я четко представляю себе мой образ в ее кривом лживом зеркале.
И выйду я образцом подражания тупым пруссакам, солдафонам, которых ведет по жизни одна извилина — давить всех с немецкой прилежностью и педантичностью. Вовсе не верой, а ослепляющей ненавистью развяжут они кровавую бойню. И как всегда, и уже не впервые, будут разгромлены в прах, сдадутся на милость победителей, ничему не научатся, а лишь будут копить злобу до следующей развязанной ими бойни и опять — поражения.
Немцев манной небесной не корми, дай фундаментально пофилософствовать.
Но их теории сотрясают Европу, подобно землетрясениям, и несут одно разрушение.
К примеру, кантово землетрясение не в силах расколоть «вещь в себе», хотя только для этого и предназначено.
Почему Кант — паук?
Да потому, что хочет поймать в свою паутину весь мир. Иногда немцев охватывает приступ стоиков, вызывающий даже уважение, но за этим ничего не стоит.
Опять слышу голос. Добро бы — голоса. Но именно одинокий слишком громкий голос, когда внезапно окатывает страхом потери собственного моего голоса навсегда.
Доктор считает это афонией. Но гортань у меня в порядке. Если голос не вернется, это означает поражение нервной системы. Но пока еще голос возвращается. В этих приступах немоты меня изматывает чувство раздвоения: то это я, то это он. То его речь мне слышится эхом моих слов. То он пропадает, и мой беззвучной голос становится гласом вопиющего в пустыне, пресекаясь на второй половине этого библейского стиха: «…приготовьте пути Господу».
Наступает полная немота. Страшнее ее нет. Не можешь издать звук. Именно, этого не хватает к полному безмолвию, ожидающему меня в будущем.
Это — как провалиться в немую бездну до Сотворения.
Я раскрываю рот, а говорит он, и голос его как звон в ушах за миг до потери сознания. Это раздвоение внезапно сливает «я» и «он», раздувает их. И я даже не замечаю, как перехожу с моего «Я» и вселяюсь в его — «ОН».
Какие развлечения? Это тяжкий, обессиливающий, более того, опустошающий крест, сгибающий меня в три погибели. И в этом состоянии я каждый раз спохватываюсь: размышляю ли от имени «Я» или от имени — «ОН», которого всеми силами души и разума отвергаю?
После таких навязчивых размышлений, чувствую, как накатывает обморочное состояние, в бессилии свертываюсь в постели, коленями к подбородку, вспоминая страшный декабрь семьдесят девятого в Наумбурге, когда тяжкие приступы шли один за другим, и каждое возвращение в сознание ощущалось невероятным чудом. И, натыкаясь на разбросанные листки рукописи, я не мог в первый миг понять, что это.
153Хроническая усталость, словно я таскал на себе невероятные тяжести, тут же, за столом, валит в сон. Со вчерашнего дня ни росинки во рту. Только возьму что-нибудь пожевать, сразу же конвульсии и рвота.
Но сон, какой дикий сон. И вывернулся он из мысли: не лукавлю ли я? Отбрасывая сброд низших людей, грядущего Хама, тем самым не заигрываю ли я с ним и не ищу ли его поддержки? И тут я увидел себя абсолютно нагим, лишь в усах и бородке, массово растиражированным.