Аркадий Савеличев - Савва Морозов: Смерть во спасение
— Ну, так и ладно. Собаке — собачья смерть. Чего нам это обсуждать? Давай‑ка завалимся к цыганам? Настроение такое.
— Говорю, что в контору свою иду. У меня дел по горло. Горят!
— А-а!.. Тогда вызывай пожарных.
Утихомириться он не мог. Племянник ушел в недоумении. Всей‑то вчерашней катавасии он не знал. Дадюшка не считал нужным его тревожить.
Глава 5. Похоронные устрицы
Жаркий летний день.
Савва Тимофеевич поспешил на Николаевский вокзал. Был с кучером Матюшей, лошадей оставил на поезде — не на перрон же их гнать, там и без того уже была большая толпа. Зеваки, полицейские, уличные торговцы, собравшиеся что‑нибудь завалящее подсунуть под шумиху. Редкие знакомые раскланивались как‑то смущенно. Вроде никто не знал, что делать. Поблизости, прямо на площади, продавали пиво в разлив. Прокатили тележку с ящиками шампанского. Что, тоже будут разливать? Самое время.
Тяжелое чувство одолевало Савву Морозова. Хотя чего же такого — скорой смерти этого человека было не избежать. Еще год назад, в Покровском, смерть уже витала над челом этого мученика жизни. Сейчас ожидается всего лишь последняя точка в затянувшемся писании — письмоводителя, как помнилось по пермским впечатлениям. Хотя нет. Клякса, невразумительная канцелярская клякса.
Мощенная булыжником мостовая, узкий вокзальный двор успел прогреться. От грязных камней поднимались душевные испарения. Пахло застарелым нужником, какой‑то вселенской помойкой. Даже густые волны духов, следовавшие за дамами, не могли перебить этот извечный вокзальный запах.
Ожидается поезд, но какой?
— С какой стати военный оркестр?
— Да-да, и пушечный лафет?
— И рядом с катафалком?
Пустив густые пары, паровоз затормозил, отфыркиваясь. Ну вас, мол, к лешему, устал с такой дальней дороги. Снимайте с моих пыльных плеч этот нелепый груз!
На булыжную площадку, примыкавшую к перрону, двумя белыми шпалерами выходил офицерский строй. Все в парадных кителях, торжественные. Несли на перевязях тяжелый гроб. Конечно, многослойный, дорожный. По такой‑то жаре.
— Чехов разве служил?
— Судя по парадности, в гвардии?
— Наверное. ничего не понять!
Долго не понимал и Савва Морозов, толкаясь в толпе артистов и литераторов. Но выскочил к встречавшим Максим Горький — оказывается, прибыл этим же скорым поездом, громовым, возмущенным голосом сразу же все разъяснил:
— Окаянные держиморды! И тут все перепутали!
Сквозь возмущение и суть прорвалась. Выходило, что к пассажирскому поезду были прицеплены два вагона — ледника. На одном было начертано мелом: «Генерал». На другом, явно заграничном, латинскими буквами выведено: «Для устриц».
— Устрицы?
— При чем тут, в самом деле, устрицы?!
Встречавшая интеллигентная толпа, белые кители военных, высыпавшиеся из вагонов, ничего не знающие пассажиры, — все смешалось в жарком вихре.
— Где наш‑то?
— Наш страдалец?
Наконец‑то разобрались. В первом вагоне-леднике прибыл убитый в Манчжурии генерал Келлер. В другом, прицепленном в самом хвосте, следовал к Москве, к своему заплаканному Художественному театру, — Антон Павлович Чехов. Иль не накормили, родимого, на средиземноморском побережье — устриц в досыл вместе с гробом нагрузили?
— Экая дикость! — здороваясь с Горьким, не слишком‑то прилично возмутился Морозов.
— Мать их в душу. и самих в гроб!
— Согласен, Морозов! — сильнее прежнего окая, все‑таки приглушил голос уже накричавшийся Горький.
Когда боевой генерал под эскортом занял свое место на лафете и загрохотал, ему‑то в общем ненужными, колесами по булыжнику, когда толпа пассажиров рассеялась по каретам, пролеткам и шикарным летним ландо — вынесли наконец и гроб из последнего, заграничного вагона. Пожалуй, и к лучшему, что покойный переждал шумную толпу. Некуда было теперь торопиться.
В тяжелом молчании шагали за гробом Чехова его родные, поникшая Ольга, друзья — Станиславский, Немирович, Мамин-Сибиряк, Телешов, студенты. Процессия уплотнилась, сдвинулась воедино при скорбном молчании, которое прерывалось только единым выдохом:
— Ве-ечная-ая па-амя-ять!
Чеховский катафалк выехал на Каланчевскую площадь пустым — гроб несли на руках, постоянно меняясь. Савва Морозов тоже шагал у правого плеча, думая: «Меня‑то будут ли провожать?» В странное время пришла эта мысль!
Катафалк был явно лишним. Потом уже, на пути к Новодевичьему кладбищу, на него стали валить венки. Он так и двигался — огромной цветочной копной.
Гроб плыл на руках к Художественному театру. При очередной смене Савва Морозов оказался в паре со Станиславским. Между ними был только — Он.
— Мы частенько спорили, даже ругались, а ведь он неизменно мирил нас.
— Не только нас, Савва Тимофеевич, — многих, многих!
— Да, при всей сокрытости, он и меня мирил. с моей‑то окаянной душой!
Станиславский мало что понял из его покаянного признания. Да и не время для разговоров. Горький захотел плечо подставить, даже старый Мамин-Сибиряк. Савва Морозов, осердясь на себя, немного отстал и покурил в конце процессии. Без папиросы он не мог, но и дымить в лицо усопшему духу не хватало. Вот так, среди бредущих старушек, поуспокоился. Вскоре и Горький к нему пристал — много было желающих подставить плечо. Он сказал вроде бы совсем пустое:
— Грядет что‑то.
— Грядет твоя буря, Максимыч, — понял смысл его вздоха.
— Знаешь, Тимофеич, мне сейчас не до бури — вина хоц!
— Погоди, попозднее зайдем ко мне. После театра?
Процессия остановилась в Камергерском переулке. Серо-зеленое здание, окрашенное стараниями Морозова, было хорошо знакомо покойному. Он всегда с волнением входил в главный театральный подъезд. Над дверями, под стеклянным навесом, висящим на цепях — затея‑то тоже была морозовская, — хорошо знакомый барельеф: «Пловец». Творение скульптора Голубкиной. Жаль, с ней Морозов так и не сошелся характерами. Дама не в его вкусе.
Чего уж теперь о вкусах. Голубкина тоже была где‑то в процессии. Смерть всех примирила. Опять были речи, новые роскошные венки и скромные букеты заплаканных театралов.
Но и дальше они с Горьким не решились оставить гроб. Ясно, что остановка на Моховой, перед университетом.
— Даже не верится, что мы вместе с ним толкались в одних и тех же дверях. Да, Максимыч.
— Счастливые вы люди. Мои университеты — бродяжьи.
Странным был в такое время разговор о счастье. Морозов опять отошел в самый конец и запыхтел папиросой. Со смертью старого университетского друга что‑то надрывалось в его душе.
Но — дальше, дальше. По Волхонке, Пречистенке, к Зубовской площади. Все новые и новые толпы — как их обминуть? Путь до Новодевичьего кладбища растягивался на долгие часы.
Морозов жестом подозвал свое ландо, следовавшее позади процессии.
— Кажется, теперь самое время завернуть на Спиридоньевку. Собственно, по пути. Успеем.
Посидели в тенистом, уже разросшемся саду, что там, под кофеек и по рюмочке выпили за упокой. Хотя покойный друг все еще мотался где‑то по пыльным, жарким улицам. Говорить было не о чем. Право, молчальники.
Через полчаса снова сели в ландо. Через Кудринку, Плющиху, мимо Девичьего поля.
— И все‑таки рановато. — вздохнул Морозов, не видя процессии. — Побродим, Максимыч, среди усопшей братии.
— Побродим, Тимофеич. Много тут знакомых.
— Когда наш черед?
Горького смутило, что последний год Савва часто говорит о смерти. Морозов отшутился:
— А как же, местечко присмотреть! Ты, Максимыч, на семь лет моложе меня — куда тебе понять! Вот с Антоном мы уж истинно однокашники.
Он не замечал, что думает о нем как о живом. А Горький поправил:
— Были однокашниками.
Только подогрел хмурое настроение друга.
— Да! Были. Вот живет, живет человек. и сгнивает. Плохо это, даже нечистоплотно. Конечно, и гниение — суть горение, говорю как химик. Но и взрыв — тоже горение, только мгновенное. Что лучше? Молодец все‑таки Нобель — динамит изобрел!
Он рассказал о двух динамитных бомбах, подложенных ему в камины. Горький ужаснулся:
— Ну, меня донимают проклятые держиморды — тебя‑то за что?
На этот вопрос Морозов, сколько ни пытался, — не мог ответить. Судьба? Коль так, то чего же плохого!
— Уж коль господом уготовано, я предпочел бы обратиться в динамитную бомбу. Чтобы пошумнее да повеселее! Р-раз — и нет Саввы Морозова! Мысли о смерти не вызывают у меня страха, просто брезгливость. Как это я, Морозов, могу пойти на удобрение? Бывал в Германии, знаю рачительных немцев: у себя в усадьбах заводят компостные ямы, туда валят все — листья, солому, всякие отходы, даже дохлых кошек и собак. Перегорит, мол. А по-русски удобрение называется — перегной. Вот судьба! Не хочу в такую гнилую яму. — Савва Морозов замотал лобастой головой, будто его уже сейчас пихали в эту ямищу. — Последний момент жизни должен быть ярким и здраво- праздничным. Завидую настоящим военным, особенно когда под пушечный снаряд попадают.