Юрий Пиляр - Люди остаются людьми
И больше никакой лихорадки. Чудо свершилось! Теперь я по-настоящему дома, там, где мать, где меня любят, ничего не требуя за свою любовь взамен. Просто любят. Где можно, как и раньше, поваляться с книжкой на диване, попеть, подурачиться немного, добиться того, чтобы тебя пожалели и приласкали. И от этого ни капли не стыдно. Словом, дома!
Я дома, и хотя это не тот дом, в котором мы прожили много лет вместе с отцом, я чувствую себя отлично. Я выхожу на улицу и иду куда хочу. Я никуда не спешу. Я могу зайти к сестре в детские ясли и там, надев белый халат, могу повозиться с малышами. Хочу — буду в свое удовольствие колоть дрова. Хочу — и, засунув руки в карманы, пройдусь по поселку. А хочу — вернусь в теплую комнату, оттащу маму от плиты с кастрюлями и, поглаживая ее узкую, в голубых прожилочках руку, буду вновь и вновь расспрашивать, как они тут жили без меня. Я рад, что мама продолжает получать за папу пенсию и сестра сейчас получает пенсию на детей, что они держат коз и картошка у них своя. Это здорово, что мама не нуждается. Меня лишь тревожит ее сердце: маме уже шестьдесят четыре, и она все чаще принимает лекарства.
Вечером, отдавая дань обычаю, неукоснительно соблюдаемому здесь, захожу к соседям побеседовать. О моем приезде узнали ребята, в одно время со мной поступавшие в армию, и меня зовут в общежитие. Лесорубы, трактористы, конторские служащие — все жители этого лесного поселка пьют только водку. Нельзя нарушать обычаев: надо вылить с ними за встречу. Водку они пьют стаканами. Ну, что же, попробуем стаканами. Один из этих ребят, бухгалтер, бывший младший лейтенант, влюблен в мою сестру. Ладно, выпьем: это — дело серьезное. Как я себя чувствую? Отлично, друзья! Поехали дальше. Лица краснеют, улыбаются — все довольны. А я, кажется, опьянел. Но это ничего, потому что я у себя дома. И потому что справедливость на этом свете, ребята, все-таки есть!
2Рядом с нами живет плотник дядя Паша. Он занимает половину нашего дома, пожалуй, лучшего в поселке. Высокий, костлявый и уже немолодой, дядя Паша все время трудится. Все время или с топором, отточенным и направленным, как бритва, или с рубанком, или с ножовкой — я всегда вижу его за работой. Для лесопункта он изготовляет сани, дома мастерит топорища, полочки, табуреты. В одной из ого комнат стоит верстак, на полу постоянно стружка, кудрявая и пахучая. А лотом — хозяйство. У дяди Паши поросенок, куры, две овцы. Они в основном на попечении его жены, но дядя Паша часто и сам задает корм, выгребает навоз, замешивает пойло. Работяга невероятный!
И при этом ласковый. Голос у него слабенький, как у больного, обращение обходительное; он будто с небольшим глушком, как и его жена, но я еще до фронта, прожив несколько месяцев под одной крышей с дядей Пашей, убедился, что он все отлично слышит. К тому же он знает не только плотницкое и столярное дело. В молодости дядя Паша работал счетоводом и прочел немало умных книг — об этом тогда же, до фронта, рассказывала мне его дочь, моя сверстница.
В первый день нового, 1947 года, опять же следуя здешним добрым обычаям, я, как младший сосед, иду с поздравлениями к старшему — дяде Паше.
— Здравствуйте. С Новым годом! — обращаюсь я вначале к хозяйке, встречающей гостя у порога.
— И вас также! Милости просим, — с вежливым поклоном отвечает она, потопив в круглых румяных щеках масленые глазки.
— С Новым годом! Здравствуйте, дядя Паша! — приветствую я хозяина, проходя в большую комнату.
— С Новым годом, с Новым годочком! Здравствуйте! — отвечает он приятно.
Сегодня дядя Паша не работает. Сидит на лавке, причесанный, в чистой, почти новой рубахе, и руки его с очень большими темными кистями отдыхают на острых коленях.
Садиться надо без приглашения. Вошел, снял шапку и сразу садись. Так полагается.
— Мороз, — говорю я.
— Да, заморозило нынче, морозик. Дак ведь пора уже и по времени, пора быть морозцу, да.
— Пора, — соглашаюсь я совершенно. — Середина декабря по старому стилю. Самый разгар зимы.
Поговорить о погоде тоже полагается. А теперь — о здоровье.
— Самочувствие, дядя Паша, не жалуетесь?
— Дак ведь что жаловаться? Похварываем со старухой, похварываем, со здоровьишком весьма неважно. Вы как?
— Спасибо, пока ничего.
— Матушка?
— Ничего. Сердце, знаете, у нее не совсем.
— Да, сердце, сердечьишко. Дак ведь и лета уже, да и пережито немало, надо сказать.
Он справляется еще о здоровье сестры (хотя видит ее каждый день), я — о здоровье его дочерей, вышедших замуж и живущих теперь в другом месте, и визит вежливости можно считать оконченным.
Однако уйти не удается. Хозяйка, все так же пряча в круглых щеках блестящие глазки, подносит нам с дядей Пашей по стопке и ставит на стол миску с отборными солеными рыжичками.
— Попробуйте, не побрезгайте. Наливку сама делала, на брусёнке, рыжики тож сама собирала.
— Спасибо. Стоит ли беспокоиться?
— Просим, просим, — говорит, как поет, дядя Паша. — Пожалуйте!
Мы переходим к столу. Хозяйка приносит ржаных лепешек, ложки и садится в сторонку, радушно сияя лицом.
Им хочется что-то выпытать у меня: прежде обходилось без наливки — своих соседей я знаю все-таки достаточно.
Мы выпиваем, закусываем. Дядя Паша снова наполняет стопки.
— Не писали вы долго матушке, очень ведь продолжительное время не писали, четыре года, считай.
— Я в плену был, дядя Паша, — говорю я прямо. С чего бы мне это скрывать, что я был в плену?
Он, поперхнувшись, опускает стопку. У хозяйки застывает на лице странная улыбка, словно ее попросили улыбнуться перед фотообъективом и затянули выдержку.
— Разве вы не знали?
— Дак ведь как сказать вам… вроде в последний год матушка ваша и повеселее стала, а все не то. Все ждала.
— И еще проверку пришлось проходить после плена. Поэтому и не писал.
— Так, так, — произносит слабенько дядя Паша. Ему, по-моему, уже и выпивать не хочется: он хотел выведать, что и как, искусным разговором, а я взял и бухнул сразу.
— Так, — повторяет он. — А проверка, позвольте полюбопытствовать, при воинских частях или…
— Нет, в лагере. — Меня внезапно осеняет. — А что, кто-нибудь из ваших родственников пропал без вести?
Дядя Паша поднимает стопку, делая вид, что не расслышал моего вопроса.
— Так… Ну, дак за возвращеньице, за радость вашей матушки!
Мы опрокидываем еще по стопке, и крепкая брусничная наливка ударяет в голову.
— Вы не ответили на мой вопрос. Кто-нибудь из ваших родных попал в плен?
— Ты бы, старуха, подбавила грибков-то нам.
— Пожалуйста, — говорит та и поспешно уходит за перегородку.
А меня уже зло берет: что он, черт, притворяется глухим — преступление это, что ли, если человек был в плену?
— Бывшие пленные приравнены в правах к демобилизованным. Есть специальное разъяснение Верховного суда СССР. Не читали?
— Как же, как же! Хоть и бедновато живем, а газетки выписываем, — отвечает дядя Паша. — Следим по мере возможности, да… Тоже вот у знакомых один пропал, как вы говорите, без вести, потом объявился, а потом похожий случай: не пишет, долгонько уже не пишет.
— Напишет, дядя Паша. Если честный человек — объявится еще раз.
— Так-то так, — произносит слабым голоском дядя Паша. — Вот жизнь-то как теперь у вас дальше пойдет? Затруднений каких не будет ли?
— Все будет нормально. И даже очень хорошо, — говорю я, вспомнив про обед у Володькиного дядьки. — Все будет в порядке, дядя Паша, не волнуйтесь…
И я ставлю свою стопку вверх донышком: сыт и доволен, значит.
3На другой день я вместе с сестрой еду в райцентр. Мне надо получить паспорт и военный билет в обмен на справку, выданную мне в управлении лагеря. У сестры свои дела в райздраве и райкоме партии.
Моя сестра молодец. Она внештатный пропагандист и, кажется, член пленума райкома. Ее детские ясли — из лучших в районе. Несмотря на свои двадцать четыре года, она мать двух детей (это тоже не просто: растить без отца двух детей). Вообще молодчина, и я с детства дружу с ней.
На попутном мотовозе мы добираемся до станции с бревенчатым полувокзальчиком-полусторожкой, через полчаса пересаживаемся на почтовый поезд. Ехать нам недолго, и мы не заходим в вагон, остаемся в тамбуре.
— Путешественник, — смеется сестра. — Признаться, что я о тебе сейчас думаю? Что ты все, все врешь, и нигде ты не был, и все только выдумал.
— Конечно, выдумал.
— Нет, правда. Вот смотрю на тебя и по глазам вижу, что врешь. Ну, скажи: врешь?
— Вру.
— Ну, зачем ты врешь?
— Чтобы было интересно. Австрия, антифашистское подполье в концлагере — разве это не интересно?
Сестра не отвечает.
Шутки шутками, а я и впрямь начинаю подозревать, что она не совсем верит тому, что я рассказываю. Может, оттого, что в детстве я действительно был большим выдумщиком и она знает меня таким, а может, оттого, что в то, о чем я рассказываю, просто трудно поверить. Хотя рассказываю я далеко не все: о самых страшных вещах, щадя маму, я умалчиваю.