Юрий Пиляр - Люди остаются людьми
— Конечно, выдумал.
— Нет, правда. Вот смотрю на тебя и по глазам вижу, что врешь. Ну, скажи: врешь?
— Вру.
— Ну, зачем ты врешь?
— Чтобы было интересно. Австрия, антифашистское подполье в концлагере — разве это не интересно?
Сестра не отвечает.
Шутки шутками, а я и впрямь начинаю подозревать, что она не совсем верит тому, что я рассказываю. Может, оттого, что в детстве я действительно был большим выдумщиком и она знает меня таким, а может, оттого, что в то, о чем я рассказываю, просто трудно поверить. Хотя рассказываю я далеко не все: о самых страшных вещах, щадя маму, я умалчиваю.
— Ладно, не надувайся, пожалуйста, — примирительно говорит сестра.
— Я не надуваюсь. Я просто думаю, что нет и никогда не будет пророков в своем отечестве.
— Ах, ты еще и пророк! — Она насмешливо-любовно смотрит на меня большими голубыми глазами.
— Я в переносном смысле, ты прекрасно понимаешь, о чем я… А будешь насмешничать — отлуплю. Забыла?
Ей нередко попадало от меня. Однажды, спасаясь от моих тумаков, она выпрыгнула в окно и угодила в ящик с томатной рассадой, поломав хрупкие, нежные растеньица. В жизни не забуду выражения отчаяния на ее лице — бесконечного отчаяния и обиды. Я и сейчас, вспомнив об этом, не могу удержаться от улыбки.
А сестра вдруг тяжело-тяжело вздыхает.
— Было и прошло… А как все хорошо было!
Райотдел милиции и райвоенкомат расположены по соседству в одинаковых, стандартных деревянных домах. В том и другом доме стоит одинаковый, особый казенный дух, состоящий из запахов хлорки, папиросного дыма и лежалых бумаг. В милиции пахнет еще свежей олифой и прелыми, полушубками — не знаю, почему.
Я пишу заявление с просьбой выдать мне паспорт и, к немалому своему удивлению, почти тут же получаю его. Никаких лишних вопросов, никакой волокиты: сдал заявление, две фотокарточки, справку из лагеря, — и пожалуйста: через полчаса у меня в руках твердая темно-зеленая книжечка с печатями и номерами. Паспорт. Мой паспорт гражданина Советского Союза!
— Спасибо, — говорю я девушке в окошко.
— Пожалуйста, — отвечает она по-нашему, по-северному, произнося раздельно каждую буковку: не «пажалста», а именно «пожалуйста». Наверно, на моем лице появляется что-то примечательное, потому что девушка задерживает на мне взгляд и любезно добавляет: — Можете сейчас и прописку оформить. Где будете прописываться?
— Я в Москве буду прописываться. Она уважительно глядит на меня.
— Женитесь там или по вызову министерства?
— Ни то, ни другое. Я буду жить у сестры.
— А-а! — И девушка отводит глаза в сторону, будто ей внезапно отчего-то становится неловко. — Ну, дак счастливенько вам.
— Еще раз спасибо. До свидания.
Потом я иду в военкомат. Опять пишу заявление, прилагаю к нему две фотокарточки и свой новенький паспорт.
Меня просят подождать. Я усаживаюсь на деревянный диван в коридоре и жду. Отчего же не подождать?
Минут через двадцать приглашают. Я останавливаюсь около деревянного барьера. По другую сторону его за столом — девушка, очень похожая на ту, что была в окошке в милиции.
— Рост? — спрашивает она, приготовившись записывать.
— Сто шестьдесят семь, — бодро отвечаю я.
— Окружность головы?.. Размер противогаза?.. Размер обуви?..
Девушка задает еще довольно много вопросов: где я проходил службу, какие должности занимал, имел ли ранения, — записывает все в анкетку и снова просит подождать в коридоре.
Я опять опускаюсь на диван. Я почему-то уверен, что сейчас из военкомата звонят в Москву, в какой-нибудь центральный справочный отдел Министерства вооруженных сил, и оттуда, из справочного отдела, порывшись в картотеке, сообщают сюда, в райвоенкомат, что все правильно: старший сержант такой-то действительно служил в таком-то стрелковом полку, а затем в штабе дивизии, тогда-то был ранен, а тогда-то контужен и взят в плен. Я даже испытываю удовольствие при мысли, что сейчас обо мне разговаривают с Москвой.
— Войдите, — приоткрыв двери, приказывает девушка.
Опять подхожу к барьеру.
— Распишитесь. — И она подает мне развернутую книжечку и ручку с обмакнутым в чернила пером. — Гам, — говорит она, — в графе «Личная подпись владельца».
Я ищу эту графу, и глаза мои натыкаются на слово «солдат», затем ниже — «рядовой».
— Простите, — говорю я, — тут вкралась ошибка.
— Где? — спрашивает девушка.
— Я но рядовой, а старший сержант, я же говорил вам, и вы, по-моему, правильно записали в анкету — «старший сержант».
Я улыбаюсь, мне не хочется огорчать девушку: ей, наверно, может влететь за испорченный бланк, исправления ведь в таких документах не допускаются.
— Никакой ошибки нет, — холодно отвечает девушка. — Расписывайтесь. А хотите — обратитесь к начальнику.
Из соседней комнаты входит пожилой капитан.
— В чем дело?
Я взглядываю на девушку, все еще боясь подвести ее и не понимая, почему она посылает меня к начальнику, но вошедший капитан, я догадываюсь, и есть начальник, и мне ничего не остается, как доложить о допущенной ошибке.
— Все точно, — заявляет капитан. — У вас нет документов, подтверждающих, что вы были старшим сержантом.
— Но позвольте, остальные же сведения записаны правильно.
— А мы все записали с ваших слов. А вот с военным званием — другое дело. Пока вы рядовой. Пока не получим официального подтверждения, будете рядовой.
Странно, думаю я. Значит, никакого телефонного разговора с министерством не было, все записано только с моих слов. Но почему же для военного звания исключение?
— Расписывайтесь, — говорит девушка.
И я расписываюсь, обиженный и удивленный.
Конечно, если бы мне пришлось получать военный билет в Москве, то меня не разжаловали бы в рядовые: там под боком и Министерство вооруженных сил и Министерство внутренних дел, где можно навести все справки.
Но в Москве я не стал получать ни паспорта, ни военного билета: я очень спешил к маме на Север.
4Месяц домашней жизни пролетает, будто один день, и вот снова, как пять с лишним лет назад, я прощаюсь перед отъездом с мамой.
— Помнишь, что ты сказала мне тогда напоследок? — говорю я, держа ее небольшие попорченные ревматизмом руки в своих руках.
Она немного виновато качает головой: не помнит.
— Ты мне очень помогла теми своими словами…
— Что же? — тихо и грустно спрашивает мама. Ей в глубине души так не хочется, чтобы я уезжал.
— А что бы ты пожелала, если бы я снова уходил на войну?
— Что? — Мама чуть задумывается и отвечает мне почти теми же словами, что и тогда, в ноябре сорок первого: — Чтобы ты всегда был честным, это, по-моему, главное…
Помню, в тот раз мне хотелось, чтобы мама просила меня поберечь себя. Но это в тот раз. А теперь… горячая нежность заполняет мою душу, нежность и удивление. Откуда знает она, старенькая мама, полжизни прожившая среди лесов, что главное для человека — это всегда быть честным, то есть поступать по совести, так, как велит внутреннее понимание долга? Ведь даже смерть не страшна, а точнее, тебе лишь тогда удается победить страх перед смертью, когда совесть спокойна, когда ты понимаешь, что честно исполнил свой долг. Не в том ли весь опыт мой, опыт тех лет, что я на своем горбу проверил истинность этой старой истины?
— Мама, — говорю я, — ведь ты неверующая?
— Да, — отвечает она. — Уже давно неверующая. Я в душе коммунистка, ты знаешь. Почему ты об этом спрашиваешь?
— Может, мне все-таки повременить с отъездом, поработать до лета здесь? Еще не поздно.
— Нет, нет. В Москве у Кати ты лучше подготовишься в институт, поступишь на какое-нибудь подготовительное отделение или курсы, как это там. Ты ведь многое забыл, сам признался. Не надо менять, что обдумали и решили.
Она, конечно, права. Но как же не хочется расставаться с ней!
— Поезжай, — силясь улыбнуться, кивает мама. — Иди, а то опоздаешь на поезд.
— Я тебе пришлю ландышевые капли, — поборов какое-то оцепенение, говорю я и встаю. — Ну, не на войну же я теперь, мамочка, — добавляю я, заметив, как начинают дрожать ее губы. — Ну видишь, какая ты…
— Подожди, — шепчет она. — Может быть, это в последний раз. Наклонись!
И она, неверующая мама моя, благословляет меня. Неожиданно, даже для себя самой неожиданно, мне кажется.
— Будь, как папа!
С этим ее напутствием я и ухожу, просветленный и расстроенный, дав себе слово при первой же возможности — как только заработаю немного денег — вновь приехать повидаться с ней.
Сестра ожидает меня на линии, машет рукой. Она собирается проводить меня до станции.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
— Не можем, дорогой товарищ, не можем… У майора милиции хорошее лицо, особенно глаза, и глаза говорят больше, чем его слова; я вижу даже будто какую-то затаенную муку в его глазах, и до меня никак не доходит смысл этого «не можем».