Марк Твен - Жанна дАрк
Она подошла к своему месту, поднялась на возвышение и села на скамью, подобрав цепи к себе на колени и положив на них белые маленькие руки. И так ждала она – горделиво спокойная; она одна из всех присутствовавших не казалась взволнованной. Загорелый английский солдат, «вольно» стоявший в переднем ряду зрителей-горожан, поднес могучую руку к виску и весьма любезно и почтительно отдал ей честь по-военному; она, дружески улыбнувшись, ответила ему тем же. Это вызвало сочувственный взрыв рукоплесканий, но судья строго остановил публику.
Начался наконец тот достопамятный допрос, который назван в истории Великим судом. Пятьдесят законоведов против одного новичка, и – никого, кто помог бы неопытной девушке!
Судья вкратце изложил обстоятельства дела и перечислил народные слухи и подозрения, на которых было основано подозрение. Затем он приказал Жанне преклонить колени и присягнуть в том, что она с безукоризненной правдивостью будет отвечать на все предлагаемые ей вопросы.
Но ум Жанны бодрствовал. Он заподозрил, что за этим, на первый взгляд честным и разумным, требованием могут скрываться опасные ловушки. Она ответила с тем простодушием, которое не раз разрушало самые хитроумные затеи ее врагов на суде в Пуатье:
– Нет. Ведь я не знаю, о чем вы будете меня спрашивать; вы можете спросить меня о таких вещах, о которых я не пожелаю говорить.
Это рассердило судей и вызвало ропот гневных восклицаний. Жанна была невозмутима. Кошон возвысил голос и начал говорить среди всего этого шума, но он был так разозлен, что едва выговаривал слова:
– С божественной помощью Господа нашего, – говорил он, – мы требуем, чтобы ты подчинилась этому предписанию, для блага твоей же совести. Поклянись, возложив руку на Евангелие, что ты будешь правдиво отвечать на все предлагаемые тебе вопросы! – и он с силой ударил жирной рукой по своему судейскому столу.
Жанна спокойно возразила:
– Обо всем, что касается моего отца, матери, веры, о всех моих поступках с тех самых пор, как я пришла во Францию, буду говорить охотно; но что касается Откровений, полученных мною от Бога, то мои Голоса запретили мне поверять их кому бы то ни было, кроме моего короля…
Тут раздался новый взрыв угроз и беспорядочных возгласов; все собрание зашевелилось, пришло в смятение. И ей пришлось замолчать, пока не затихнет шум. Лицо ее покрылось легким румянцем, она выпрямилась и, устремив глаза на судью, закончила свою фразу голосом, в котором прозвучали прежние струны:
– …и этого я вам никогда не открою, хотя бы вы положили мою голову на плаху!
Знаете вы, как ведут себя французы, когда соберутся на совещание? Судья и половина всех остальных вскочили со своих мест, грозя пленнице кулаками, безумствуя и горланя в один голос, так, что ничего нельзя было разобрать. Это продолжалось несколько минут; и, видя невозмутимость и равнодушие Жанны, они бесились и шумели еще более. Она наконец сказала с оттенком прежнего лукавства во взгляде:
– Прошу вас, почтенные господа, говорите по очереди, а не все фазу, тогда я смогу вам ответить.
Целых три часа продолжались яростные споры о присяге, а дело не подвинулось ни на шаг. Епископ по-прежнему требовал принесения присяги в обычной форме, а Жанна отказывалась в двадцатый раз, говоря, что принесет только такую присягу, какую она сама выбрала. Внешним образом картина суда изменилась; впрочем, это относилось только к членам суда и к председателю: они охрипли, ослабели, выбились из сил от такого долгого неистовства, и на их лицах появилась печать усталости – бедняги! – между тем как Жанна была как прежде спокойна, хладнокровна и не казалась утомленной.
Шум затих; наступило мимолетное выжидательное молчание. И судья, уступив подсудимой, с горечью в голосе сказал ей, чтобы она принесла присягу на свой лад. Жанна тотчас упала на колени; и когда она положила руки на Евангелие, тот рослый английский солдат высказал вслух свою мысль:
– Ей-богу, если бы она была англичанка, ее не продержали бы здесь и полсекунды!
В нем заговорил солдат, отозвавшийся ей как солдату. Но какой это был жгучий упрек, какое обвинение было этим брошено французскому народу и французской династии! О, если бы он произнес одну только эту фразу среди орлеанцев! Этот благодарный, благоговейный город восстал бы до последнего человека, до последней женщины и пошел бы против Руана. Иные слова – слова, которые обдают человека жгучим стыдом и унижают его, – врезаются в память и навсегда остаются. И вот его изречение запечатлелось в моей памяти.
После того, как Жанна присягнула, Кошон спросил, как ее имя, где она родилась, и задал ей несколько вопросов о ее семье; осведомился также, сколько ей лет. Она ответила на все. Затем он спросил, чему она училась.
– Я заучила со слов матери «Pater Noster», «Ave Maria» и «Символ веры». Всему, что я знаю, научила меня мать.
Подобные несущественные вопросы тянулись довольно долго. Все были уже утомлены, за исключением Жанны. Суд готовился закрыть заседание. Тут Кошон заявил Жанне, что она не должна делать попыток к бегству, под угрозой, что в противном случае ее признают виновной в ереси (своеобразная логика!). Она ответила простодушно:
– Это запрещение меня ни к чему не обязывает. Если бы я могла убежать, я не стала бы упрекать себя, потому что я не давала обещания – и не дам.
После этих слов она сказала, что ее оковы слишком тяжелы, и просила, чтобы их сняли, потому что ее и без того зорко стерегут в башне, и незачем прибегать к цепям. Но епископ отказал, напомнив ей, что она уже два раза пыталась бежать из тюрьмы. Жанна д'Арк была слишком горда, чтобы настаивать. Она лишь сказала, когда поднялась, чтобы идти со своей стражей:
– Действительно, я хотела бежать – и хочу бежать. – Затем она добавила таким тоном, который, я думаю, мог бы растрогать всякого: – Это – право каждого узника.
И она ушла среди торжественной тишины, которая еще более усугубляла острую боль, возникавшую в моем сердце при звоне ее цепей.
Сколько у нее было присутствия духа! Ее никогда нельзя было застать врасплох. Она фазу заметила меня и Ноэля, как только опустилась на свою скамью; мы покраснели до корней волос от волнения и смущения, но ее лицо не отразило ничего, не обличило ничего. Пятьдесят раз в течение дня ее взор искал нас и скользил мимо, как будто она нас не узнавала. Другой на ее месте вздрогнул бы, увидев нас, и тогда… о, тогда, разумеется, мы попали бы в беду.
Медленно возвращались мы домой; каждый был занят своим горем, и мы не обменялись ни единым словом.
Глава VI
В тот же вечер Маншон сказал мне, что во время всего дневного заседания в амбразуре окна сидели, спрятавшись, несколько писцов, которым Кошон приказал составлять отчет, всячески искажая ответы Жанны и извращая их истинный смысл. О, поистине это был самый жестокий, самый бесчестный человек на свете! Однако его замысел не удался. Те писцы были одарены человеческим сердцем: не будучи в силах совершить такую низость, они отважились записать все достоверно, и Кошон проклял их и прогнал их с глаз долой, пригрозив, что он утопит их – это была его излюбленная и наиболее часто повторяемая угроза. Затея эта всплыла на свет божий, породив множество досадных толков, так что Кошон не решался возобновить свою грязную игру. Известие это доставило мне некоторое утешение.
Придя на следующее утро в цитадель, мы заметили перемену. Нашли, что часовня слишком мала. Поэтому заседания были перенесены теперь в красивую палату, находившуюся рядом с большим залом замка. Число судей увеличили до шестидесяти двух – невежественная девушка должна была бороться с такой оравой, и не от кого ей было ждать помощи.
Привели пленницу. Она была так же бледна, как и раньше, но нисколько не изменилась к худшему со вчерашнего дня. Не странно ли? Вчера она просидела пять часов на этой жесткой скамье, положив цепи к себе на колени; ее травила, язвила, преследовала вся эта нечестивая шайка, и она ни разу не имела возможности хоть смочить водой пересохшие губы, никто не заботился о ней; а вы уже достаточно узнали ее по моему рассказу, чтобы предугадать (надо ли добавлять это?), что она не стала бы просить милости у этих людей. И ночь она провела в своей холодной клетке, и цепи по-прежнему тяготили ее. А между тем, повторяю, явилась она во всеоружии спокойствия и бодрости, готовая возобновить сражение; мало того – из всех присутствовавших только она, видимо, не была утомлена вчерашними треволнениями. А ее глаза… о, если б вы увидели ее глаза, сердце ваше надорвалось бы. Видели вы когда-нибудь тот глубокий затуманенный огонь, ту величественную оскорбленную гордость, ту непобежденную и непобедимую отвагу, которая таится и горит в глазах запертого в клетку орла, и вы смиряетесь и робеете под гнетом этого немого упрека? Таковы были и ее глаза. Как они были глубоки и как удивительны! Да – всегда и при всех обстоятельствах они могли выразить, как отчеканенным словом, любой оттенок многочисленной смены ее настроений. В них были скрыты и потоки отрадного солнечного света, и нежный, спокойный вечерний полусумрак, и грозные, неистовые молнии. Не было в этом мире глаз, подобных ее глазам. Таково мое мнение, и со мной согласился бы всякий, кто имел счастье видеть эти глаза. Заседание началось. И как бы вы думали, с чего оно началось? Точь-в-точь как вчера: с того же назойливого вопроса, который вызвал накануне столько пререканий и, казалось, с которым было покончено раз навсегда. Епископ открыл заседание следующими словами: