Марк Твен - Жанна дАрк
В числе знаменитостей, присланных парижским университетом, был один богослов, по имени Николя Луазлер. Высокий и красивый, он отличался важной осанкой, умел говорить плавно и складно и в обращении был вежлив и обаятелен. Никаких внешних признаков лицемера или предателя нельзя было в нем заметить, хотя, в действительности, он был и тем, и другим.
Его, переодетого башмачником, впустили ночью в тюрьму Жанны; он выдал себя за ее земляка; он назвался тайным патриотом; он признался ей, что в самом деле он носит сан священника. Она была несказанно обрадована, что привелось ей увидеть человека, знакомого с дорогими ей холмами и полями; еще большее счастье доставила ей возможность встретиться со священником и облегчить свое сердце исповедью, ибо таинства церкви были для нее источником жизни, были ей необходимы, как воздух, и она давно уже тосковала об этом, но тщетно. И она открыла свое непорочное сердце этому чудовищу; а он, в знак благодарности, дал ей совет относительно предстоявшего суда; совет, который сразу погубил бы ее, если бы ее врожденная глубокая мудрость не предостерегла ее от подобного шага.
Вы, пожалуй, спросите: какую пользу можно извлечь из подобной затеи, раз тайна исповеди священна и не может быть нарушена? Конечно. Но вообразите, что кто-нибудь третий подслушивал? Ведь он не обязан хранить тайну. Так и было в этом случае. Кошон накануне приказал просверлить отверстие в стене; он стоял, приложив ухо к этой скважине, и слышал все, до последнего слова. Горько вспоминать об этом. Непостижимо, как они могли подобным образом поступать с бедной девушкой. Ведь она не сделала им никакого зла.Глава IV
Во вторник, 20 февраля, когда я вечером сидел за письменным столом своего патрона, он с печальным лицом вошел в комнату и сказал, что на завтра, в восемь часов утра, назначено начало суда и что я должен быть к этому времени готов, чтобы сопутствовать ему. Конечно, я уже много дней подряд ждал этого, и все-таки известие настолько потрясло меня, что я начал задыхаться и затрепетал, словно осиновый лист.
Вероятно, я, сам того не зная, почти надеялся, что в последнюю минуту случится нечто и отвратит этот роковой суд; быть может, Ла Гир ворвался бы в город во главе своих удальцов; быть может, Господь, сжалившись, простер бы могучую десницу. Но теперь… теперь надежде конец.
Суд должен был начаться в крепостной капелле – и при открытых дверях. Снедаемый скорбью, я пошел сказать об этом Ноэлю, чтобы он пришел пораньше и занял место. Это дало бы ему возможность взглянуть на тот лик, который был нам столь дорог. В продолжение всего дня, проходя по улицам, я натыкался на радостно болтавшие толпы английских солдат и настроенных в пользу Англии французских горожан. Только и было разговора, что о предстоящем событии. Много раз я слышал замечания, сопровождавшиеся бессердечным хохотом:
– Наш толстый епископ наконец устроил все на свой лад и обещает, что подлая ведьма скоро начнет свою веселую, хотя и недолгую пляску.
Но на иных лицах я подмечал сострадание или беспокойство – и не только на лицах французов. Английские солдаты боялись Жанны, но восторгались ее великими подвигами и непобедимой отвагой.
Утром мы с Маншоном отправились спозаранку, но, приблизившись к огромной крепости, мы уже застали там толпы людей; народ продолжал стекаться. Капелла была битком набита, и вход загородили, прекратив дальнейший доступ посторонним. Мы заняли предназначенные нам места. На председательском возвышении восседал Кошон, епископ Бовэ, а перед ним рядами сидели длиннополые судьи – пятьдесят выдающихся богословов; то были высокие сановники церкви, люди глубоко образованные, ветераны крючкотворства и казуистики, опытные устроители ловушек для невежественных умов и неосторожных ног. Окинув взглядом это войско искусных законоведов, собравшихся сюда, чтобы вынести предрешенный приговор, – и вспомнив, что Жанна должна будет одна-одинешенька защищать свою жизнь и свое доброе имя, – я спросил себя, на что может надеяться невежественная крестьянская девушка в столь неравной битве; и сердце мое замерло. А когда я снова взглянул на дородного председателя, пыхтевшего и сопевшего в своем кресле, и увидел, как колышется от одышки его живот, и заметил жирные складки его тройного подбородка, его шишковатое и бородавчатое лицо, покрытое багровым и пятнистым румянцем, его отвратительный расплюснутый нос, его холодные и злые глаза (как ни взгляни на него – настоящий зверь!), – то мое сердце сжалось еще больше. И когда я заметил, что все побаиваются этого человека и как-то съеживаются, замечая на себе его взор, – то растаял и окончательно исчез последний жалкий луч моей надежды.
Только одно место было не занято. Находилось оно около стены, на виду у всех, осененное балдахином. Там одиноко стояла на возвышении небольшая деревянная скамья без спинки. Высокие солдаты в шишаках, латах и стальных рукавицах стояли по обе стороны возвышения – такие же неподвижные, как их алебарды, – но больше никого не было видно. Эта маленькая скамья сразу стала дорога моему сердцу, потому что я знал, для кого она приготовлена; и, глядя на нее, я вспомнил верховный суд в Пуатье, где Жанна сидела на такой же скамье и хладнокровно вела тонкую борьбу с изумленными мудрецами церкви и парламента – борьбу, из которой она вышла победительницей; все ее восхваляли тогда, и она отправилась на подвиги, покрывшие ее имя мировой славой.
Как изящна была она, как нежна и невинна, как обаятельна и прекрасна, в расцвете семнадцати лет! Какие то были хорошие дни! И как недавно – теперь ведь ей было девятнадцать – и сколько ей пришлось с тех пор испытать, и какие чудеса она успела совершить!
Но теперь… О, теперь все изменилось. Она томилась в тюрьме, вдали от света, от воздуха, от веселья дружеских лиц – томилась больше девяти месяцев… она, дитя солнца, задушевный товарищ птиц и счастливых, свободных тварей. Как ей не устать, не обессилеть после такого долгого плена; вероятно, она отчаялась, зная, что больше нет надежды. Да, все изменилось.
Все это время слышалось жужжанье тихих разговоров, шуршанье мантий, шарканье ног. Смешение глухих звуков наполняло залу. Вдруг раздалось:
– Введите подсудимую!
Я затаил дыхание. Сердце мое колотилось. Теперь настала тишина – полная тишина. Все шумы замерли, как будто их и не было раньше. Ни звука; безмолвие становилось тягостным, начинало давить меня. Все лица повернулись к дверям; этого можно было ожидать заранее, потому что большинство присутствовавших вдруг осознали в эту минуту, что сейчас они увидят воплощение того, что до сих пор представлялось им только как олицетворенное чудо, как слово, как всемирно известное имя…
Тишина продолжается. Но вот где-то далеко, в конце вымощенного каменными плитами коридора, раздается неопределенный звук, который медленно приближается: дзинь… дзинь… дзинь… Жанна д'Арк, освободительница Франции, – в цепях!
У меня закружилась голова; вся комната начала вертеться. Ах, я тоже наконец осознал.
Глава V
Даю вам честное слово: я не намерен искажать или приукрашивать события этого злосчастного суда. Нет: я расскажу вам всю правду, упомяну обо всех подробностях, ни на йоту не уклонюсь от того порядка изложения, в каком мы с Маншоном ежедневно заносили эти события в протокол; и всякий, кто пожелает, может теперь прочесть все это в печатных историях. Разница будет только в одном: беседуя с вами по душе, я воспользуюсь своим правом вставлять замечания и растолковывать вам некоторые обстоятельства следствия, для лучшего уяснения. Кроме того, я буду упоминать о некоторых мелочах, которых я был очевидцем, и которые, представляя некоторый интерес для вас и для меня, тем не менее не вошли в официальный отчет, потому что не были признаны достаточно важными [11] .
Итак, возвращаюсь к тому месту своего рассказа, где я остановился. Мы услышали в коридоре звон цепей Жанны. Она приближалась.
Вот появилась она. Все вздрогнули; многие тяжело дышали. Двое стражников следовали за ней на небольшом расстоянии. Ее голова была слегка наклонена, и шла она медленно, потому что была слаба, а тяжелые оковы обременяли ее. На ней было мужское платье, сплошь черное; с головы до ног – мягкая шерстяная ткань, совсем черная, траурно черная; не на чем отдохнуть было взору. Широкий воротник из той же черной ткани лучеобразными складками лежал на ее плечах и груди; рукава ее камзола, пышно взбитые от плеч до локтей, тесно обтягивали остальную часть рук, закованных в цепи; на щиколотках ног тоже были оковы.
На полпути к своей скамье она остановилась – как раз на том месте, где из окна падал косой поток света, – и медленно подняла голову. Снова все вздрогнули… Лицо ее было бледно как полотно; лицо – поражавшее своей белизной на этом мрачном черном фоне. Оно было нежно, целомудренно, девственно, несказанно прекрасно, бесконечно кротко и печально. Но боже мой, боже мой! Когда ее непобедимый взгляд вызывающе остановился на судье, и исчезла согбенность ее фигуры, и она выпрямилась с видом воинственным и благородным, то мое сердце радостно затрепетало; и я сказал: «Как хорошо, как хорошо – они не надломили ее мужества, они не победили ее, она по-прежнему – Жанна д'Арк!» Да, для меня было ясно, что ее великую душу не мог покорить или запугать сей грозный судья.