Павел Загребельный - Смерть в Киеве
- Вот уж! Не такое уж оно и глупое, выходит!
- Теперь выходит так. А когда ты в порубе сидел?
- Кто в порубе сидел, тот не человек. А мы же с тобой благополучно выбрались.
- Так поищем твою Ойку?
- Не хочу. Знала, что мы тут, могла бы и показаться.
- А ежели не знала?
- И тогда бы могла показаться.
Дулеб не настаивал. Они вышли за ворота. Киев уже погружался в сон. Ни единого огонька не видно было над великим городом; дома, церкви, деревья сливались во что-то причудливотемное, было то время, когда еще не перекликаются, разгоняя сон, сторожа и не лают лукаво из-под ворот обленившиеся псы, - время неопределенности и настороженности. Время замирания, перехода от кипения, движения, дневной суматохи к спокойствию, ночной неподвижности. Каждый день перед наступлением сумерек сторожа выгоняют из Киева всех, кто не имеет в городе пристанища на ночь, выезжают все возы, выходят все люди, даже бездомные псы выбегают за городские ворота, боясь оставаться на ночь в этом загадочном, притаившемся городе.
И лишь теперь, идя рядом с Дулебом, средь темноты и настороженности, понял внезапно Иваница, сколько должна была натерпеться в прошлом году Ойка, бегая по ночам то в монастырь Феодора, чтобы выманить оттуда его, Иваницу, то пробираясь за ворота Киева, чтобы найти их на берегу Почайны в Кричковой хижине. Принуждали ее к этому или же она сама, забыв про страх, про опасность, старалась помешать намерениям тех, кто всячески препятствовал Дулебу и его расследованиям? Самовольно или по принуждению? Как бы там ни было, но он должен был бы пожалеть девушку, а не говорить ей огорчительные слова; Иваница в темноте тяжело вздохнул, так тяжело, что Дулеб даже засмеялся.
- Жалеешь, что не увидел? - спросил он.
- Ну да. Видел уже. Не говорил тебе, ибо и говорить нечего. Какая-то она не такая. Дикая и странная.
- Иной не знаю твою Ойку. Покуда дикая, потуда и привлекательная. Должна быть неприрученной и строптивой. Это женщина настоящая.
Иваница ничего не ответил, снова вздохнул, и Дулеб не стал бередить его душу. Ни с чем уехали они отсюда год назад. Ни с чем и возвратились. Все начиналось заново.
В Десятинной церкви устроили торжественное молебствие в честь похода Изяслава в Суздальскую землю против Юрия Долгорукого. Князь Владимир, на глазах у которого год назад был убит Игорь, снова остался в Киеве вместо старшего брата и подговорен был то ли боярами, то ли игуменом Ананией, а может быть, и самим митрополитом Климентом созвать в стольный град князей, воевод, бояр, иереев, поклониться мощам святого Климента, привезенным некогда из Корсуня еще Владимиром Крестителем, и попросить успеха Изяславу в походе, быть может и решающем для судьбы всей земли Русской.
Так съехались в Киев все лучшие мужи, из Переяслава прибыл сын Изяслава Мстислав, из далекого пограничного Богска прискакал со своей дружиной Ростислав Юрьевич, пышный и гордый, будто и не шли где-то полки на его родного отца и на землю, где он родился и вырос.
Дулеб, как человек из княжеского окружения, тоже был в Десятинной церкви, среди роскошно убранного боярства, которое словно бы плавало в облаках кадильного дыма, сверкало в сиянии многочисленных свечей, лишенное лиц, - сплошные напыщенность и чванство. Впереди стояли князья, но и к ним не чувствовалось уважения в боярской толпе, где были Войтишич и тысяцкие, тиуны и восьминники; сверкали из вишнево-золотого мрака лики святых и великомучеников, но до них не было никакого дела этим людям, погруженным в собственную сытость и жадность.
У них была единая мысль, которой они не скрывали: кто же выйдет служить молебен. Дулеб считал, что это будет сам митрополит, но митрополит со свитой вышел и сел на возвышение сбоку, а возле амвона очутился никчемный, начисто утонувший в негнущихся, тканных чистым золотом торжественных одеяниях игумен Анания, который неведомо по какой чести должен был заменить здесь и архиерея, и епископа, и самого митрополита.
Голос Анании, обычно вялый и глуховатый, здесь, среди этого величия, терялся и вовсе; игумен не говорил, не напевал, не изрекал торжественно, а словно бы мычал, зато пытался выделить каждое слово, говорил неторопливо, смакуя сказанное, обращался не столько к святому Клименту, сколько к собравшимся в соборе, ибо все это сделано было для них, подлинных хозяев и повелителей Киева, которые лишь прикрывались именем князя, готовые устранить его, как только он проявит непослушание и непокорность их высокой воле, их власти, их с деда-прадеда богатству, которое единственное! - имеет вес в этом мире.
"Христолюбивому и верному князю нашему, - бормотал Анания, - испроси полезное, чтобы, кроме нынешнего доброго пребывания, был он удостоен и вечного блага, ибо принял на себя благодеяние прародительское..."
...Перед этим походом Изяслав уже не заискивал перед простыми киевлянами, как тогда, когда шел впервые на Ольговичей. Идти должны были все, кому велено. Кто же пытался подговаривать супротив княжеского решения, тому прокалывали язык раскаленным докрасна шилом, позаимствовав это редкостное наказание от английских баронов.
Он пришел в Новгород, где княжил его младший сын Ярослав, созвал вече, плакал перед новгородцами своими золотушными глазами: "Се, братия, сын мой, и вы присланы есте ко мне, оже вас обижает стрый мой Гюргий. На него пришел, оставив землю Русскую, ради вас и ваших обид. А думайте, братия, как на него пойти и либо же мир с ним взять, либо же покончить ратью".
Говорил он все это лишь для приличия. Ибо кто не подчинялся княжеской воле, того раздевали на морозе, били и бросали с моста в проруби на Волхове. Кто не попадал в прорубь, тому приковывали руки к шее и снова бросали в воду. Так было и четырнадцать лет назад, когда Изяслав, тогда еще удельный, блуждающий князек, поднимал новгородцев супротив Юрия и был разгромлен ростовскими полками на Ждановой горе. Так было и ныне.
"...благодеяние прародительское..."
Не слышал этого изречения игумена летописец новгородский, когда, обливаясь слезами горя и отчаяния, заносил в харатию: "В то время не было в Новгороде правды и праведного суда, поднялись ябедники, снарядили сборища, обеты и крестные целования на неправду, стали грабить по селам, волостям и по городу, и были мы в поругание соседям нашим, были по волостям наезды великие и поборы частые, крик, рыданья, стон и проклятия от всех людей на старейшин наших, на город наш, ибо не было у нас милости и суда праведного".
"Ныне пускай тешится, старшинствуя между князьями", - продолжал бормотать игумен об Изяславе, который силой и беспощадным железом собирал себе полки, чтобы ударить последний раз на вечного своего, да и не столько своего, сколько боярского, врага Юрия Суздальского.
С ним шли, потому что некуда человеку деваться. Ведь земля не расступится и вверх не взлетишь. Шли из Смоленска, из Новгорода, направлялись на Волгу, к устью Медведицы, где назначен был сбор всем полкам. Ольговичи и Давыдовичи должны были повести свои полки с юга через землю вятичей, мимо Москвы, разрушив этот милый сердцу Долгорукого город, столь ненавистный боярству уже самой смертью одного из тех, кого они готовы были записать чуть ли не в святые великомученики, да еще не могли никак надумать, за что же ему такая честь.
"Вера их чиста и одежда не запятнана", - бормотал игумен про воинство Изяслава. Что тут можно добавить?
Ворвутся среди зимы Мстиславовичи в Ростовскую землю, пройдут по ее незащищенному северному краю, суровому и неприветному для человека, опустошат, забрав в рабство и тех немногих, которые жили среди пущ и озер. Будто ромеи, будут вязать сыромятной кожей жен, детей и стариков, будут хватать своих единокровных братьев русских, мирных людей, которые жили там испокон веков, ловили зверя в пущах и рыбу в реках и озерах и не знали, что это - убить человека, ибо встреча с человеком в этих безбрежных лесах уже сама по себе была величайшим праздником. Состязались с бедой песней, долгой, грустной и мудрой, как мир. А тут пришли глухие к песне, к плачу, уши закрыты железом шеломов, сердца железные, души железные. Вера? А что такое вера? Тоже железо?..
Прославив надлежащим образом князя киевского и его воев, игумен Анания перешел на митрополита Климента, ибо происходило все в божьем доме, где главнейшим из всех присутствующих был митрополит, высокий, с острым взглядом умных глаз, с хищным носом, который свидетельствовал об упорстве в науках и о неуступчивости в делах.
"Да возрадуется и тот, который, старшинствуя среди архиереев, счастлив тем, что твоей святыни прикасается и освящает верных людей".
Бывший монах Зарубинецкого монастыря Климент был весьма высокого мнения о себе и не заботился о скромности, когда в послании своем к Изяславову брату, смоленскому князю Ростиславу, выразившему сомнение относительно законности избрания митрополита без согласия царьградского патриарха, восхвалял себя, называя философом.