Павел Загребельный - Смерть в Киеве
Замолкли оба, прислушиваясь то ли к тому, как шипят тоненькие огоньки свечей, то ли к отзвукам из воеводской ложницы, хотя за дубовой дверью умирали все звуки.
А там, разметав пуховики и мягкие собольи покрывала, с обнаженной грудью лежал на возвышении, будто настоящий князь, воевода Войтишич и проклинал свои несвоевременные хворости (ибо хворости всегда несвоевременны), свои высокие лета (ибо чем выше они, тем тяжелее), четырех Николаев-бояр (ни один из которых не проведал его сегодня), Петрилу (о приходе которого он еще не знал) и вообще все на свете, ибо если подумать, так будь оно все проклято!
Дулеб растер воеводе грудь, размял межреберье, чтобы высвободить сердце от сжатия; Войтишичу стало легче дышать, появилась сила для проклятий, он снова почувствовал, что живет, что будет жить долго и упрямо, как жук-древоточец; посмеивался над игуменом Ананией, который тихо сидел у белой стены (Войтишич любил белые стены и терпеть не мог ни украшений на них, ни икон), чистенький, в новехонькой шелковой рясе, с драгоценным крестом наперсным, сухой и ехидный даже в своем молчании.
Дулеб застал его у Войтишича, когда пришел к больному воеводе. Сказать по правде, не ждал его там, не очень хотелось видеть еще раз это чванливое ничтожество, из-за которого, если толком разобраться, изрядно настрадались они с Иваницей, но шел к Войтишичу - следовательно, должен был быть готовым ко всему.
Воевода лежал среди шелков, мехов и вышитых паволок, светил могучей голой грудью, дышал тяжко, прерывисто, вокруг него суетились подхалимы и льстецы, смехуны пробовали рассмешить его, две девки хлопали по голым ногам, будто хотели смягчить боль, свалившуюся на старика, быть может, впервые за всю его долгую жизнь.
- Вон отсюда! - прогнал всех Войтишич, как только увидел Дулеба, который тихо вошел в ложницу. - Сгиньте, будь вы все прокляты!
И зашипел от боли, застонал, перекосился весь и на короткое время словно бы впал в забытье.
Сначала Дулеб подумал: хотят его разжалобить. Долго, видимо, советовались, как позвать его к себе и какую повести речь, пока вспомнили, что он ведь лекарь и лучше всего было бы позвать его к больному. И вот сошлись эти двое, свидетелей нет, все сказанное здесь и умрет. А для того, чтобы лекарь был откровеннее, решили его разжалобить.
Но сразу же и отбросил свое предположение, когда внимательнее присмотрелся к Войтишичу и прислушался, как бьется его сердце. Оно колотилось неровно, то рвалось из груди, то залегало, стискиваемое какой-то силой, замирало зловеще и угрожающе, поэтому Дулеб тотчас же принялся за свое привычное дело. В его руках возродилось давнишнее умение, пальцы стали чуткими и внимательными к каждой мышце, к каждой жилке, он забыл, что лежит здесь враг не только его, но всей земли, жестокий себялюбец, старый негодяй, забыл и о том задиристом ничтожестве, которое, прикрываясь крестом, творило свои отвратительные и черные дела, - он был лекарь, и этим все сказано.
За полчаса Войтишичу полегчало, он ожил, снова принялся за свои проклятия, и лишь тогда Дулеб убедился, что с воеводой в самом деле было плохо и никто не имел намерения прикидываться немощным, никто не хотел разжалобить лекаря, и позвали его сюда прежде всего как лекаря, а не как человека, имевшего дело с расследованием убийства Игоря.
И все-таки в ложнице царила какая-то настороженность, чувствовалась она в упорном молчании игумена и во всех этих слишком уж торопливых и оттого словно бы нарочитых проклятиях Войтишича.
- Полежи спокойно, воевода, - посоветовал ему Дулеб. - Не надо суетиться беспричинно. Да и проклятия оставь, хотя бы из-за своей болезни. Игумен скажет тебе, что грех проклинать все сущее. Я не разбираюсь как следует в священных книгах, однако ведомо мне, что проклятия - это заклинание духа к помощи в том несчастье или зле, которое желаешь причинить кому-то. Тебе же, воевода, лучше всего нынче могут послужить спокойствие и доброжелательность, чем злые намерения.
Дулеб обращался к Войтишичу, а имел в виду Ананию. Хотел хоть краешком зацепить зловещего игумена, с которым они рано или поздно должны были столкнуться, - может, и не так мирно, как сегодня, может, еще суждено это впереди, но уже и тут нужно было непременно вынудить игумена заговорить, сломить его упрямое и высокомерное молчание. Ясное дело, Анания знал, что Дулебу все о нем стало ведомо после того, как нашел он в Суздальской земле Сильку и Кузьму. Дулеб тоже знал, что игумен если не ведает обо всем подробно, то догадывается, по крайней мере, и уже записал лекаря в число своих первейших врагов.
- Грех напрасно проклинать, - повторил Дулеб и не удержался, повернулся к игумену: - Отец Анания подтвердит мои слова.
- Когда я был на соборе в Царьграде, - зашевелил тонкими губами игумен, - то среди постановлений собора было и об этом. Проклятия - оружие верных. В псалмах Давидовых благословение и проклятье чередуются и переплетаются так же неразлучно, как день и ночь. При проклятиях затихают людские страсти.
- Хорошо, игумен, я сказал ведь уже, что в священных книгах не очень разбираюсь, однако помню, что сказано у святого Иакова о языке: "Им благословляем бога и отца и им проклинаем человеков, сотворенных по подобию божию. Из тех же уст выходят благословение и проклятие. Не должно, братия мои, сему так быть".
Но разгореться спору не дал возможности тот, кто послужил тому причиной. Войтишич прервал обоих, слабость уже покинула его, казалось ему, навсегда, он даже сел на своем пышном ложе, воскликнул повеселевшим голосом:
- Дорогие мои, почто вам браниться? Все едино ведь буду молиться каждое утро, произнося ту же самую свою собственную молитву. Ты не слыхал, лекарь, так послушай. Господи! Пошли мне и сегодня хоть какого-нибудь врага. Хоть никудышного, хоть ничтожнейшего, будь он проклят. Ибо покуда имею врага, живу, господи!
- Тебе, воевода, нужно полежать в покое, - сказал Дулеб, - мы с игуменом пойдем, тебе прежде всего надобен покой. Я сделал все, что нужно, игумен благословит тебя, а ты поспи.
- Игумен боялся, чтобы душу мою не схватили диаволы, - засмеялся Войтишич. - Вот и прибежал раньше тебя, лекарь. Не знаю, оставит ли он меня и теперь. А что, ежели нечистая сила снова прилетит за моей грешной душой!
- Не прилетит. Спи, воевода. А тебе, отче Анания, негоже затруднять больного. Говорю тебе как лекарь, ибо мое слово возле немощных первейшее. Твое же - последнее. Но с ним никогда не надобно торопиться.
Он пошел к двери, а те оба смотрели ему в спину, пораженные двусмысленностью его последних слов, потом Войтишич слабо махнул рукой, выпроваживая от себя игумена, и Анания пошел следом за Дулебом.
В гриднице слонялись, обходя друг друга, Иваница и Петрило. Глаза Петрилы в темноте светились зловеще, будто у утопленника или у рыбины. И от этих жемчужно-рыбьих глаз, от полутьмы в обширной гриднице, от зловещей фигуры игумена позади себя Дулебу стало жутко. Подумал он о далеком, безмерно доверчивом князе Юрии, вспомнились его высокие замыслы, и отчаяние охватило сердце от неосуществимости того, чем жил загадочный человек целых полстолетия. Ибо разве же допустят сюда Юрия эти анании, войтишичи, петрилы? Ждут ли они его? И захотят ли понять и оценить подлинное величие те, кто привык наслаждаться величием ворованным и незаслуженным?
Темнота царила в гриднице Войтишича, во всем воеводском доме, темнота в душах, темнота в головах. У негодяев всегда темнота в голове. Они никогда ничего не хотят знать. Почему эти ничтожества должны были проникаться высокими думами Долгорукого? Хотели опозорить его перед всем миром, запятнать убийством, и его, Дулеба, использовать в качестве своего орудия для этого. А он поверил. Искал истину. Где? Какую? Поверил этим и ничего не знал про Долгорукого. Да и кто знает здесь, в Киеве? Между тем лишь народ, который знает и чтит своих великих сынов, достоин величия и красоты. Иначе - жалкое существование в грязи, в унижении, в ущербности телесной и - что еще хуже! - духовной!
- Пошли, Иваница, - бросил Дулеб. - Воеводе уже легче. Нас позовут, когда понадобится.
- Не поздоровался лекарь, - заискивающе промолвил Петрило, намереваясь преградить дорогу Дулебу. - Не виделись так давно. Здоров будь, лекарь.
- Здоров будь и ты.
Дулеб не остановился. Иваница пошел за ним, оставляя тех двоих в притемненной гриднице.
- Видел свою Ойку? - спросил Дулеб в переходах.
- Нет, не видно ее нигде.
- Почему же не поискал?
- Петрило прилип и не отлипал, пока ты не вышел.
- Говорили о чем-нибудь?
- Выпытывал, кто спровадил нас в Суздаль.
- Сказал?
- Что я, глупый? Мол, сами и поехали, как услышали Войтишича и игумена. Сами же они, мол, и спровадили нас. А он знай твердит свое: кто да кто?
- Не хотели, видно, чтобы мы ехали туда. Знали, как оно обернется. Для них было бы лучше, если бы я уже тут заявил, что виновен во всем Юрий Суздальский. Тогда провозгласили бы это с церковных амвонов да собрали бы веча в городах - вот и все. Так они, наверное, намеревались, а мы всё поломали своим глупым упрямством.