Михаил Крупин - Самозванец. Кн. 1. Рай зверей
— Не знаете, по какой нужде он пошел? — подождав, уже спрашивал Басманов у священника и палача.
— Ладно, и так и по-другому уже долго. Хватит, — сказал палач и пнул на выдохе калитку, но чуть не опрокинулся с вынесенной ногой. Тогда он поднатужился опять плечом, рядом уперся в дверь Басманов, потом еще Васька Голицын: бревенчатый ворот стоял как закопанный.
Басманов обошел сбоку помост, приник к длинной щели и разглядел: калитка изнутри приперта четырьмя мощными кольями — на одном из них, для вящей прочности, сидел князь Шуйский.
Басманов тихо застонал — толкнулся в верхнее бревно лбом. Шуйский, услыхав его стук, живо вскочил и, подхватив с земли еще один из сваленных сюда городниками хлыстов, побежал с ним на поддержку боковой стены. Но распознав Басманова, как бы немного смутился и пролепетал:
— Кого позвать?
— Скажите милостиво, это не терем бояр Шуйских? — подпел Басманов, но тут же вползлобы посоветовал: — Дуру-то не валяй, Василий Иванович! Выйди сам подобру-поздорову. Смотри: эдакой смертью ты и смерть свою, и всю жизнь посрамишь без остатка.
— Ах, Петр Федорыч, Федорыч Петр… — затосковал, отвечая, старик. — Ведь ты малявчик спроть меня — ни михиря не понимаешь ни в жизни, ни в смерти! Я-то сам шестую гривну разменял, а только нонича цену житья счел. Я теперь одного мигновения глаз, капли из ручья часов, вам просто так, за здорово-помрешь, не отдам! А кабы ты сей цене был учен, дружок мой Петруша Басманов, уж отсчитал бы мне весь счет назад — хоть в долг! Ибо чужой живот — богатство, кое не получишь отымая, но токмо — щадя! Токмо — одалживая и кабаля!
— Ты бы вышел оттуда, Василий Иванович, — предложил Басманов, — и всем рассказывай.
— Ведаю теперь, как жить! Хоть от начала начну, а ты говоришь: помирай! — не слушал мятежник воеводу — громко мечтал, заставляя слушать, кого мог. — О-эх, начни я сызнова, разве бы такожде жил, куда лез бы? О нет, да… я остался бы под бородой и жирами дитем: просто всем на радость глядел бы окрест, дышал… может, понюхал бы что да в деснах растер! О внял бы ты, Басманов, как же любо мне все ваше естество! Вот сызмальства людям-то бы, Петя, в соподчинении возлюбленном ходить, а не сапы[151] рыть друг дружке! Не козни строить — из корысти малой, а гордыни прямо сатанинской!
Возле Басманова священник тоже припал к щели со своими наставлениями:
— Окстись и изыди вон, седовласое чадо! Припозднилось скучать о греховной земле! Тебе бы уже постеречься жупела геенского, поалкать о небесех!
— Уйди, святой отец! Отойди от греха как можно дальше! — взъярился вдруг Шуйский. — А то как садану жердиной через щель — самого в дорогу соберу! Сроду и стерегся, и стихи читал, хоть теперь, поп, ослобони! Не знаю ничегошеньки, что там у тебя на том невидимом свету, и видеть не хочу!
Голицын суетился с другой стороны помоста: он принес палачу его топор с требованием разбить калитку. Палач приосанился, став еще длиньше, и, сложив руки на животе, заявил — с пониманием, сколько это стоит:
— С деревом дела я не имею. Просто мое мастерство тоньче. Я умы у человеков обрубаю. Умственное у меня, как не поймешь ты, ремесло…
Голицын, заругавшись матерно, подшвырнул стрельца из стражи к топору. Страж, три раза смазав по бревну, покрылся влагой и ослаб. Расправный топор рассчитан был на один вольготный взмах богатыря — ни для чьей другой заботы.
У караульных стрельцов, как на грех, не оказалось с собой бердышей или дротиков, только — ради опасности торжества — посеребренные сабельки да способные пистоли.
— Глядите! — заметил и Шуйский. — Даже топор ваш и плаха моя против вас! Это знак! Басманов, отправляй нарочного к царю — знак был, старика надо помиловать!
Между тем Москва за кругом стрельцов, вначале не придавшая значения уходу осужденного под плаху, принявшая это, может, за какой-нибудь новейший судебный обряд, постепенно разгадала его смысл. Лениво запрокидывала шапки и тянула рты, следя за хлопотами воевод и царапаньем стрельцов вокруг помоста.
— Глянь, Кирша, во боярин-то засел! — уже вдохновлялись брехословы-смельчаки. — Скоро топерь не выйдет!
— А ты не так думал, Мокейша? Разе обеды боярские скоро выходят?!
От крикунов по жесткой целине толпы пролегли первые веселые бороздки.
— …Да не в том смысел, Кузьминишна: он же ишо не приступал — он терпит, выжидаит! А как стрельцы отважатся на приступ — вот тут он присядет в аккурат! Начисто неприятеля сметет!
— Энти-то, вишь, уговаривают, — никак, прельщают чем? Да куды! Он там — што атаман в станице, голыми клинками не возьмешь!
Смех, прыгающим звонким плугом все быстрей переворачивая, обновлял пустырь. Грозное дело, для которого людом покрылся пустырь, будто скрывалось пугливо из виду, пропадало на краю души людской…
Василий Голицын, чувствуя волны позора в чреслах от веселья наблюдателей, уже не скрывал бешенства. Подскочил к человеческому краю, крикнул, торопя кого-нибудь передавать ему топор или кайло.
Последние его слова поглотила разыгравшаяся ненасытно смеховая жадность зрителей.
Один с виду положительный мужик в первом ряду позвал Голицына:
— Уговор, барин, — пятиалтынный вперед!
Голицын судорожно поискал в калите и швырнул в посадского серебряной монетой. Тот чудом поймал, сам полез правой лапой куда-то за пояс и, размахнувшись, запустил в Голицына кривым ржавым ключом:
— Побежи ко мне домой: там прямо в сарайке и налево, как в корыто упадешь! Там под ветошкой и все оборудие стоит!
Подбежав, Голицын черканул кулаком, но добропослушный мужик ловко пригнулся, нырнул между соседями и сразу растерся в толпе.
Ржал народ честной. Если сперва внезапная спотычка действа потянула плуг веселья, то теперь уже сам смех легко направлял и подвигал дальше всеобщую бестолочь.
Весельчак Голицын без ума остановился с неразжатым кулаком, — кажется, впервые все вокруг него подрагивало, колыхалось, держась за бока, а он — нет. Всегда было наоборот… Кулачок Голицына, сроду не ярившегося, лишь насмешливо и благородно соблюдающего свой прибыток, быстро разжимался. Князь Голицын вдруг вспомнил, что забавник-прощелыга удержал-таки его монету, оглянулся на крепенький домик помоста с пустым пнем на крыше и сам неожиданно прыснул в обмякшую горсть… Дернул вбок бородой и глубоко вдруг закатился — до икоты.
— Э, пошто собрались-то, я забыл?! — кричал кто-то. — Привозили, што ль, какого-то разбойника?!
Скалились стрельцы, ковыряющие мост, поп перекрестил стыдливо тряское брюшко и извивающийся рот.
Одним броском палач сорвал с себя червовую рубаху, повязал на топор и, куда-то глядя вдаль над несечеными пустыми головами, ушел в толпу.
Только Басманов все упрямился, крепился.
— Князь, полно! — кричал он в сосновый проем. — Все одно же выведем, будет людей-то смешить!
— Ах, Петруша, веселить-то — не тяпать их! — в ответ учил Шуйский. — А вдруг я, кроме того, как потехой ободрил честных християн, ничего лучше для них во всю жизнь не соделал?! Для изгоревавшихся моих! Студившихся при лютом Годунове! Проплаканныих!.. Басманов! Чем брата пожрать — не полезней ли возрадоваться с ним? И не лепо ли бяшать, и ржать, и гоготать с братом купно?.. И главное, не время ли, Петр Федорович, нарочного к государю? Так, мол, и так, больно уж по дедушке Василию простой народ заходится… Дескать, сам-то он давно спознал свои ошибки, тужит жутко и вроде как для пощады дозрел?
Наконец Басманов тоже мученически улыбнулся — так, что на глаза вынес слезы. Голосом с угрозой, сквозь которую светило все же облегчение, посулил Шуйскому:
— Хорошо, попробую что-нибудь сделать для тебя. Можешь вылезать покойно.
— Ты делай, Петюнь, делай, — пропищал в деревянный проем лиходей. — А я как угляжу, что свежий пергамент везут, сразу и выпорхну.
Отнявшись от бревен, Басманов заспешил к коню.
— Чтобы к моему приезду выцепили этого! — погрозил он кулаком с нагайкой стражникам. — И держать старого плотно, но рубить — погодить!
Воевода толкнул жеребца плетью и шире взвил плеть: великая толпа кипуче раздалась — словно живое море выпускало человека из свирепого Египта на раздолье Израиля. Пошла, очищая пустырь до земли, неширокая волна — на Фроловские ворота.
В бегущий дальше коридор Басманов двинул было коня, но снова принял повод. С другого конца коридора навстречу ему поскакал другой всадник — на блистающей морскими хлопьями, из крайних сил бросающей копытца лошади. Сам всадник, высоко — на прямых ногах — стоя на стременах, что-то кричал и водил в воздухе… вроде бы соболем с узким, летящим пером.
Пенный конь кое-как пробежал мимо верхового Басманова и, разворачиваясь, заплел ноги возле помоста. Соловый меринок перевернулся через голову, а седок с подлетевших стремян — как ныряльщик или даже голубь над ковчегом — воспарил над срубом с плоской палубой, повалил чурбан плахи и целокупно с ним, ослабившим удар, глухо гремя, покатился по бревнам.