Наталья Головина - Возвращение
Вот снова, спустя столько лет, Италия… Она уже не вызывает в нем упоения — с тем оттенком молодого приятия, когда восхищающее глубоко трогает. Собственно, Александр Иванович считает, что, «где бы и когда ни взглянул человек на природу с открытой душой, она прекрасна». Но где-то на донышке души — один пейзаж. Вот это теперь звучит сильнее. «Для нас, дубравных жителей, леса и деревья роднее моря и гор…»
Вновь он увидел подавляющее великолепие Ла Скала, испытал кружение головы при попытке проследить взглядом ярусы, каскады люстр, огни. Снова побывал и в гигантском обиталище на воде — Венеции, с позеленевшими внизу каменными дворцами, не теряющими даже в самый сильный бриз запаха гниющих водорослей и рыбы. Видел ирреальное скопище сталактитов — Миланский собор. Подумал (что означало: его не приковывают к себе целиком здешние диковины), что строители его привели в исполнение сон помешанного зодчего… Все особенно великое в Италии (а может быть, и везде) граничит с безумием. Жертвуют охотно на ненужное. Приверженность к фантастическому взращивается в массах, так как это уводит от разума. Чудо предполагает довольствование малым в повседневной жизни… Зато Турин, как ему и помнилось раньше, показался ему менее декоративным и помпезным, на его сегодняшний взгляд — подлинно прекрасным. Он одернул себя: «Кажется, полнота социального зрения отравляет мне самые обыденные и вполне заурядные впечатления».
…Давнишние его знакомцы — швейцарские Альпы — были словно острые всплески на вершинах опадающих волн. Еловые леса и камни в долинах, козы в каменных оградах и снежные навесы вдоль горных дорог. Сквозил всегдашний здесь ветер с гор.
Все как прежде было и в швейцарских гостиницах. Он всматривался — и нерадостно узнавал… Длинные столы и разборные кресла в столовой, обитые красным бархатом; и словно бы совершенно те же, что и в пятидесятом году, англичане — Герцен укрылся от них газетой. Все «среднеарифметическое», как и повсюду в Европе, отклонения в обстановке и убранстве в сторону большей роскоши или скромности — редкость. Дешевая внешняя респектабельность. На Запад с его любовью к комфорту и той избалованностью, которую ему приписывают, явно наклепали. Все это видимость и поверхность… как и все прочее. «Есть же у него свободные учреждения без свободы, отчего же не иметь блестящей обстановки для жизни узкой и неуклюжей… Что не испорчено окончательно стяжательством, то доделывается негнущейся традицией и приземленной наукой».
Так получилось, что ему пришлось задержаться в гостинице горного местечка Арденатт. В долинах стояло жаркое лето и начали оползать снега, был длительный перерыв в сообщении между городами. Шли дни за днями. Александра Ивановича уже мутило от салатов с сыром и, казалось, все тех же англичан в обеденном зале. Недвижность и глушь… Из окна его комнаты открывался вид на пустырь, который тут из вежливости называли площадью. Собака посреди нее кончила выгрызать блох из хвоста и вскочила с накаленных плит. Уже который день Александр Иванович перелистывал в трактире старые газеты, бродил над мутною рекою по каменным осыпям и пытался взяться за перо, не зная — к чему это.
А ночами духота. И никак не уснуть. Не в первый раз приходила мысль, что так, пожалуй, можно и умереть! От дневной недвижности и от бессонницы. Произойди такое — с неделю никто не заметит. И сам не заметишь разницу… Что же это с ним такое?! Здешняя глушина мутила его разум и невыносимым приступом удушья сдавливала грудь. Такое состояние (чаще бывает перед грозой) зовется в русских деревнях «домовой душит»… или по-немецки — «гнет гор», то есть не им одним испытано, известно многим. А причина в том, что ныне, что называется в конце пути, его самочувствие стало чрезмерно зависеть от впечатлений. Душа была оскорблена всем вокруг, раздражение теснило ее…
Буквально, что на великое счастье, поутру наконец — шум и крики: открывалось движение. Один дилижанс тронулся. Следом другой. Дамы торопились и совсем загоняли мальчишек в ливреях, переносивших багаж. Было объявлено, что есть одно место до Базеля. Что ж… он поедет туда! Как отправляются куда угодно прочь от места, где было столь тягостно.
Дело было еще в том, что он один…
Как там милый Ага? Здоровье его, судя по письмам несмотря на итальянскую благодать, снова несколько хуже. Наблюдает его хороший доктор, ну да невралгии именно созданы для обогащения ' врачей.
Не так давно с Николаем Платоновичем случился после бессонных ночей приступ: он долго пролежал без сознания, и у него оказалась сломана нога. Уже смеркалось, когда он пришел в себя и стал звать на помощь. Это происходило на сомнительной для приличной публики окраине, и все торопились пройти мимо. Обессилев от крика, он вынул складной нож и разрезал сапог: нога начала уже опухать. Затем достал сигару и спички и закурил, это помогало ему превозмогать боль. Так он провел ночь. К счастью, рано утром мимо проходил кто-то из знакомых, отвез его в карете. Теперь у Огарева плохо с ногой, ему предстоит операция. (Почти в деталях все это повторится через несколько лет.) О будь проклят здешний холодный мир!
Постепенно Николай Платонович стал поправляться. Живя в Италии, он сблизился в последнее время с неаполитанским кругом Бакунина. У того вновь обострение анархического отношения к действительности, грезит уже не о воссоединении славян, а о Федерации свободных штатов Европы, притом чтобы без какой-либо государственности. Живут фаланстером. Почти все силы коммунаров уходят на самообеспечение, с немалым трудом они зарабатывают на совместное проживание. И — «взрослое дитя» Бакунин создает все новые шифры, ключ к которым имеет право знать только его научный заместитель де Губертис, тамошний профессор санскрита, участник коммуны. К Бакунину теперь перебралась Антония из России. Огарев начинал с симпатией присматриваться к «бакунятам», прежде же у них были довольно далекие отношения. Александр Иванович полушутя упрекал его: «Пишешь им, ровно мне из Кунцева. Слишком восторженно и открыто».
Подумал сейчас с тоскою, что отношение друга к окружающим стало слегка рассеянным и всеядным. Он не судил его, нет… но цельный человек все больше должен оправдываться в том, что он верен и однолюб…
Не было рядом близких. Кто же окружал Герцена? В глаза прежде всего бросалась полуфантастическая фигура князеньки Долгорукова. Да еще одного похожего на него эмигранта — Головина. Связь с тем и другим вызывала недоумение публики и, может быть, даже способствовала отливу. Но выбор в людях был невелик. Уделом Герцена сейчас стали весьма приблизительные отношения с людьми чужими, поддерживаемые в силу хотя бы малой их связи с прошлым или с Россией. Теперь у Александра Ивановича почти не было душевных сил, чтобы тянуться к другим отношениям: эти лица были хороши именно тем, что не близки: нет нужды сходиться теснее.
К тому же, несмотря на множество оговорок, они все же соратники… К примеру, князь Долгоруков. Он наскандалил своим поведением в России и на Западе и побывал за это в вятской ссылке (начал он свои коробящие выходки еще подростком в пажеском корпусе, одна из них — показать при фрейлинах кусочек голого мальчишеского зада), к сорока годам окончательно выехал за границу, не добившись, несмотря на связи, карьеры в Министерстве внутренних дел, и кипел теперь мщением против петербургской верхушки, основал с целью ее обличения свою типографию в Швейцарии. Небесполезны были его советы по ведению здесь издательского дела.
Он печатал разоблачительные сведения о монархиях и генеологических древах. Сам он происходил, как следовало из его же изысканий, от причисленного к лику святых князя Михаила Черниговского (знатнее Романовых) и посему был уязвлен тем, что он не у кормила власти. Коллекционирование родословных было его увлечением с юности. В 1859 году Герценом были изданы предоставленные им записки Екатерины 11. Александр Иванович был доволен публикацией: вот она, подноготная предержащих…
Сам Долгоруков также был достопримечателен по части аристократических нравов. В герценовском доме он чуть было не схватился на ножах с поваром-итальянцем. Не ожидал получить от него отпор. Едва не дошло до судебного процесса. В России бы он просто прибил слугу, и никто бы не говорил об этом, понимал Александр Иванович.
В сущности, Долгоруков не был революционен, знал Герцен. Он считал, что в нем забродила и спятила древняя кровь. Публикации его типографии были разоблачениями без выводов. Он злоречив. Да и просто зол… Неуживчив, а не радикален, этим, пожалуй, и объяснялась его оппозиционность. Герцен относился к «коллеге» несколько иронично и настороженно: тот мог получить от Петербурга блага и чины — и переметнуться.
Виделись с князенькой недавно в Женеве, и не миновать впредь. Тот вызвался было путешествовать вместе с Герценом, видя тут некий агитационный вояж и способ держаться на виду. Но Александр Иванович нашел повод отказаться. Было бы немыслимо — с ним на пару…