Распутье - Басаргин Иван Ульянович
О первых боях Устин позже скажет: «Первый бой, в который я шел, был похож на кошмарный сон, на небытие, с таким же кошмарным пробуждением. Я слышал только грохот боя, да и то будто издалека, я не видел друзей, не чувствовал своего тела. Мелькали лица, искаженные страхом. Ты за чертой жизни, за чертой человеческого понимания. Конечно, в своих не стрелял, своих не рубил, падала сабля на шишкатые шлемы. И вот бой закончился. Я был в липком поту, каждая жилочка дрожала. Начала проясняться голова, глаза начали видеть, из тьмы возвращался к свету. А кругом трупы, головы, как арбузы на бахчах. Увидел, что этот курнос, тот рыж, другой чёрен, третий светловолос, а в бою все они были на одно лицо. Потом еще был бой. Здесь я уже чуть стал видеть и слышать. Понял, что кому быть повешенным, тот не утонет. Поверил судьбе. А когда их прошло с десяток, то уже не рубаешь зазря, выбираешь, кого половчее ссадить с коня, в кого точнее пустить пулю, и люди уже стали не на одно лицо. Ты видишь бой, чувствуешь его, и уже не кто-то свыше руководит тобой, а руководит твой разум. Такого трудно убить. Ведь в первых боях чаще умирают трусы, есть с чего. И есть с чего быть трусом: первое, что тебя могут убить, второе, что ты кого-то убиваешь. Убивать ведь тоже страшно. И вот, кажется, ты поверил в фортуну, прошел липкий страх, но боязнь осталась навсегда. И останется навсегда…»
После первого боя поручик Шибалов подошел к Устину, который стоял над трупом немца, положил руку на плечо, тихо сказал:
– Ну вот и выжили. Не погиб в первом сабельном бою, во втором не погибнешь. Только шальная пуля может сковырнуть, но они не столь часты. Обойдут нас. Рубил ты чисто, стрелял метко.
– А вы разве видели бой? – удивился Устин.
– Видел. У меня уже есть привычка видеть бой. Мальчонкой безусым воевал в японскую. Служил в роте разведчиков. Думаю, что после этой стычки назначат нас в разведку. Отсеются слабые, останутся сильные.
Устина тошнило от запаха крови, вывороченных человеческих внутренностей. Поборов рвоту, не поднимая головы, он побрел с поля боя. Подойдя к своей роте, опустился на траву, его верный Коршун остановился рядом, начал теребить губами плечо, стянул картуз, явно заигрывал.
– Ладно, Коршун, дай душой отойти.
– Он тем и занят, чтобы душу твою на место поставить. Умнющий у тебя конь, Устин Бережнов, – проговорил сбоку боец их каввзвода Костя Туранов. – Ишь, хочет хозяина развеселить. Давай дружить, быть в боях вместе, Бережнов.
– Давай, – вяло ответил Бережнов.
Одну шинель бросили на потники, второй укрылись. Тут же уснули.
Солнце клонилось к западу. Скоро оно упадет в степь и уснет в душистых травах. Придет ночь, командир роты Шибалов подаст команду «На конь!», и все начнется заново: тот же грохот боя, выстрелы, стоны людей, предсмертное ржание коней. Рота проскочит фронт, оставляя позади своих товарищей, друзей. Их никто не подберет, им никто не поможет.
Колмыков, командир взвода, нервно покусывал травинку. Нерослый, суетливый, юркий, чернявый, на его смуглой коже разлилась серость. Командир бы не должен трусить, но он явно трусил больше других. Вернее, одни трусили, а другие просто боялись.
Колмыков был слабым командиром, в бою нервничал, порой напрасно бросал свой взвод под сабли и пули. А пополнения не было. Иван Гурьянович Шибалов не любил Колмыкова и, будь его воля, давно бы отстранил от командования, но это было не в его силах. Прапора опекал штабс-капитан Ширяев.
Устин потянулся. Пошел к коноводам, чтобы покормить Коршуна, просто обласкать. Впереди бой, а в боях они сроднились. Коршун стал верным и смелым боевым конем. Где не успевал достать врага Устин, доставал Коршун, сбивал ли копытом, стягивал ли врага зубами. Он и опасность чувствовал, кажется, сильнее человека. Вдруг бросал Устина в сторону, уводил из-под удара, либо круто поворачивал назад, встречая врага.
Устин в последнее время много и часто думал о Груне. Шевченок не раз убеждал, что жива она. То же подтвердил Шишканов. Даже дали адрес, чтобы написал в Бодайбо. Но Устин не писал. На пути того письма стояла Саломка, ее большие наивные глаза останавливали. Да и надо ли писать? Конечно, жалко Груню, еще жальче Саломку… Но до жалости ли здесь? Столько уже видел смертей, что, кажется, вся жалость выветрилась, оставив зло, и только зло.
Похоронная команда складывала трупы, как дрова в поленницы. Над убитым солдатом не плачут, не говорят лишних слов, просто молчат, отдавая дань его горькой судьбе.
Но видел Устин солдатские слезы. Убили германцы сестру милосердия, любимую девчушку Галю. Не просто убили, скосив пулей, а надругались, уж потом убили и подбросили труп на ничейную полосу, землю ли. Вынесли ночью. А утром были похороны. И плакал солдат. Страшны солдатские слезы, скупы солдатские слезы, но каждая слеза звала к мщению. Звали к тому же эти искривленные гримасой боли лица, сгорбленные спины. Это были жуткие слезы. И они-то после молчаливых похорон бросили кавалеристов на германские окопы. В том смертельном бою погибли многие. Пленных не брали, раненых германцев не выносили. Всех предавали мечу.
И заметалась ночь огненными сполохами, задрожала от пушечных залпов земля, вздыбилась от разрывов снарядов.
– Гы-гы-гы! Ура-а-а-а!
С истошным воплем покатилась конная лавина на австро-германские окопы. Испуганно татакнул пулемет, прозвучали вслед редкие выстрелы. Кто-то свалился с коня, упал и конь, протяжно заржал, забился в агонии. Но самое страшное позади. И скоро рота Шибалова растаяла в степи, в степных балках.
Два дня сидели в засаде, а в ночь напали на деревню. Там стоял штаб врага. Задача прежняя: документы, языки для штаба фронта – там должны знать о планах противника. В ударной группе Устин, Гаврил Шевченок, Туранов, еще один земляк-дальневосточник Игорь Ромашка, командир Иван Шибалов, остальные прикрывали их. Но их ждали. Из-за укрытий вылетели уланы, пехота. Завязался неравный бой. Каврота таяла на глазах…
Иван Гурьянович Шибалов приказал Устину с группой пробиваться к штабу. Сам же сдерживал напор противника.
С ходу пробились к штабу, после короткой перестрелки ворвались в дом. Не до бумаг, схватили офицера-австрийца, связали, бросили Устину в седло, начали отходить. Шибалов с остатками роты прикрывал ребят.
Вернулось меньше половины разведчиков, но задание было выполнено. Офицер оказался из словоохотливых и многое рассказал.
И первый Георгий пришпилил к гимнастерке Устина генерал Брусилов. Были награждены Шевченок и Туранов, тоже первыми серебряными крестами.
А война раскручивалась. Она, как тугая пружина, то изгибалась на запад, то отходила на восток. На Юго-Западном фронте русские войска расправлялись с австро-венграми, германцами, а тем временем престарелый генерал Гинденбург добивал два русских корпуса на Северо-Западном фронте. После Галицийской битвы дивизия генерала Хахангдокова продолжала разрушать коммуникации противника, брала в плен деморализованные части. И в этих боях австрийская армия была разбита наголову, из нее было взято в плен сто тысяч, а триста тысяч уничтожено. Это была отместка за разгром русских корпусов генерала от кавалерии Самсонова и генерала Ренненкампфа. Победа на австро-венгерском фронте надломила силы Австрии и Венгрии. Для русских армий открывалась дорога на Венгерскую долину.
Празднуя победу, Иван Шибалов поднял бокал, сказал, обращаясь к друзьям:
– Не захлебывайтесь от восторга – это пиррова победа [15]. Будь умнее германцы и генерал Гинденбург, они бы навалились на нас и легко бы захлопнули в этой ловушке. Но там, сдается мне, тоже умных немного. Увязли в Пруссии, за Берлин боятся, а вот Кутузов не побоялся оставить Москву, оставить и победить. Не те времена. Если пала столица, то пало и государство. Не устоять нам.
– Это почему же? – выпятил грудь Колмыков.
– А потому, что Россия не готова к войне. Солдаты побеждают врагов наших своей храбростью и умением постоять за Россию, но так не может продолжаться вечно. Солдат не железный, железо – и то устаёт и ломается. А пока мы спасаем Россию и Францию. Там тоже ладный бедлам. Эта война коалиционная, где все должно быть рассчитано и взаимосвязано, скреплено разумом генералов. Но, хотя ради нас германцы снимают с запада корпуса и армии, нас наши же союзники принимают как лапотников, серых мужиков. И им не жаль нас, косматых казаков, с пикой в руке и с ножом в зубах.