Геннадий Прашкевич - Иванов-48
— Военное равновесие должно быть, — кивнул он, запоздало вспомнив о бомбе.
— У нас один Покрышкин чего стоит, — тоже с запозданием согласилась она и добавила: — Ребенка хочу.
— Ну, да, — никак не успевал за нею Иванов. — У нас Покрышкин. И Кожедуб. И другие. Американцы бросят свои пять бомб, ну и что? Нас миллионы, всех не положишь. Не привыкать.
Полина чего-то другого ждала, потемнела:
— Я вчера в библиотеке книжку твою листала.
И с чего привиделись ему эти невидимые ниточки?
— Вот говна-то! — закончила мысль Полина. — Таких книжек в одной нашей библиотеке — прорва. В когизе их дают в привесок к Тургеневу.
И замолчала, со вкусом доедая клюквенную пастилу.
Иванов натянуто засмеялся. Попросил, заминая разговор: ты принеси мне одну книжку Максима Горького. Учиться буду. Да нет, не «Мои университеты». Эту я читал. А вот есть у Горького книжка под названием «Несвоевременные мысли». Объяснять не стал, зачем ему такая книжка, тем более что Полина опять повернула на конец света:
— Ну, когда это все кончится, Иванов? Я ребенка родить хочу, а кругом бомбы изобретают.
Никто из них никакого понятия не имел о чудовищном жарком шаре, в центре которого испаряется даже металл. Пройдет немного времени, и такой шар вспухнет над замершей казахстанской степью. Наш, не американский. Какой тут конец света? Выдержим. Не позволим нарушать военное равновесие. Базисная волна, сметая все на своем пути, покатится от центра взрыва, перемешивая, сжигая камни, бревна, обрывки металла, пыль. Чудовищный шар, поднимаясь, начнет все шире и шире распространяться. Изнутри вспыхнет ярким оранжевым цветом, потом ярко-красным, потом его, как черные молнии, начнут сечь узкие полосы, темные, как глаза Нижней Тунгуски. А почва на месте распространяющегося взрыва начнет корчиться, течь, пускать пузыри, кипеть, останется там только страшная стеклянистая корка, как весенний ледок на лужицах, а дальше — насмерть обугленная земля, а еще дальше — выцветшие, примятые поля выжившей вялой травы, а в ней птицы. Свет и грохот разбудили птиц, они взлетели и, опаленные вспышкой, упали в траву. Живые, но без перьев.
8
Упячка пыщь пыщь
9
В потерянной тетради даже «Справочник по математике» упоминался, а вот Полину, Нижнюю Тунгуску, Иванов именем не означил. Просто — НТ. Считал, большего и не надо. И жалел в основном о заметках к будущему выступлению.
Сообщение о Сталинских лауреатах появилось в «Правде» второго апреля.
Инвалид Пасюк в тот же день вырезал все напечатанные портреты. Двадцать девять замечательных прозаиков, поэтов и драматургов. Писательницу Кетлинскую Иванов однажды даже мог увидеть в клубе железнодорожников, но Вера Казимировна из Ленинграда не приехала. Он жалел, потому что успел прочитать все ее книжки, которые нашлись в городской библиотеке: «Девушка и комсомол», «Натка Мичурина», «История одного лагеря» и «Мужество». Не нашел только «Жизнь без контроля. Половая жизнь и семья рабочей молодежи». Написала Кетлинская эту книжку в соавторстве с В. Слепковым, неизвестно, кто такой, наверное, во всем помогал.
А вот с писателем и ученым Михайловым Иванов все же встретился — в филиале Академии наук СССР на улице Мичурина. Николай Николаевич носил очки, академическую бородку, вязаный белый свитер. Говорил просто, взмахивал рукой, помогал донести свою мысль. Вот висит на стене карта, говорил увлеченно. Давайте подойдем к карте, предлагал, как к распахнутому окну. Давайте глянем на страну, окутанную сеткой параллелей и меридианов. Хорошо Михайлов говорил, слова запоминались. По утрам Иванов тоже глядел на страну — сквозь заиндевелое окно. Красиво мерцали цветные огни на железнодорожной линии… чернел скопившийся мусор под заснеженным штакетником… белели сугробы, помеченные желтым почерком соседского махатмы…
Вот звездочка — наша столица Москва, увлеченно рассказывал Михайлов.
А восточнее — ветвистое дерево Волги, а еще восточнее — древние уральские складки, низины Западной Сибири, серп Байкала. Умело понижал и повышал голос, рукой взмахивал. Филиппыч бы сказал: стилистической цельности человек.
А Иванов мог сказать такое только про майора Воропаева.
Не того, который описан в романе писателя Павленко, а про соседа по квартире.
Майор иногда возвращался со службы такой усталый (особенно после облав на вокзале, в ресторанах и в других похожих местах), что татарка сама спрашивала: «Подсобить?». И без всяких просьб стаскивала сапоги с майора, бывало, что и портянки стирала. Майор блаженно шевелил усталыми пальцами ног и прислушивался, что это там опять в кухне бормочет Француженка. Тряпкой мокрой возит по подоконнику и бормочет. «Конь офицера… Конь офицера вражеских сил…» Военные стихи, наверное. «Прямо на сердце… Прямо на сердце ему наступил…»
А татарка опять за свое: «Ты не думай, товарищ майор, я твои портянки и простирну, и высушу… А Полярник-то, а? Ездит и ездит…»
«Ну чего ты к нему прилипла, Аза? Он скоро вернется».
«Ага, вернется, начнет лярвей водить…»
«Он с такими не водится».
«А к нему какая ни придет, все одно — лярва…»
«Ты думай, — отбивался майор, — ты думай, что говоришь, Аза».
«Я-то думаю, — отбивалась татарка. — У меня пятеро. Не для страны разве?..»
10
Вечером зазвонил телефон. Татарка из коридора крикнула: «Иванов!».
Иванов решил, что Филиппыч звонит, но звонили из писательской организации. Сам Слепухин — секретарь писательской организации. Александр Леонидович. Он сразу спросил: «Не спишь?». Сидел, наверное, за письменным столом и привычно курил папиросу.
В книгах Слепухина все курили.
Женщины и мужчины, военные и штатские, пастухи и плотники.
Обычный «Беломор» курили. И тоненькие — «Прибой». И шикарные — «Первомайские», «Казбек» — с абреком на фоне гор. Толстые «Люкс», «Севан», «Конкурс» — с фортепьяно и скрипкой. «Новогодние» и, конечно, «Северную пальмиру» — с биржей и рострами на стрелке Васильевского острова. Даже утопленника в каком-то очерке Слепухина милиционеры выловили из реки с папиросой в зубах. «Делегатские». По этой размокшей папиросе и определили потом преступника (кто мог угостить несчастного такой дорогой папиросой?). Но вообще-то очерки Слепухин писал вдумчиво, интересно, хотя действительно курили у него все — и местные, и вербованные, и ссыльнопоселенцы, и врачи, и охотники. Он даже эпиграфы соответствующие отыскивал. «Рыбаки закидывают сети в дымное мерцание озер». Перед собраниями писатели Шорник и Михальчук иногда любили поиграть с названиями книг своего секретаря. «Выигрывает человек», — называл книгу Слепухина Шорник, а Михальчук продолжал с улыбкой: «…курящий». «Добрые всходы», — называл Шорник, и Михальчук опять продолжал: «…табачных грядок». — «Расправляются крылья». — «…стоит закурить „Депутатские“». — «Снова весна». — «…угощайтесь каннской махоркой».
«Ты, — подышал в трубку Слепухин, — завтра в газету не спеши».
«Ну да, не спеши! Мне Филиппыч строгача вставит».
«Я с ним договорюсь. Перебьется Филиппыч».
«А к чему это вы, Александр Леонидович? — спросил с надеждой. — Неужели верстку моей книжки в издательстве подписали?»
«Не торопись, Иванов. Работают еще с твоей версткой. Ты по другому поводу нужен».
«По какому?» — радость как-то зависла.
«Бывал в „Сибири“?»
«В ресторане?»
«Вот видишь, — укорил Слепухин. — Дел у тебя по горло, а на уме одни рестораны. Где только деньги берешь? — Ворчал, впрочем, не скрывал приязни, шутил, конечно, но и озабоченность в голосе проскальзывала. — Я не про ресторан, я про гостиницу того же имени».
«Я не бываю в гостиницах».
«Ну, значит, приспело время. Завтра в восемь тридцать. Без опозданий. Войдешь с главного входа, там направо коридор — мимо стойки. В конце служебный лифт, не запутайся. Этаж пятый, номер шестой. Их там три — шестых. Стучи в тот, которыйв».
«Да меня же швейцар в гостиницу не пустит».
«Ты главное не опоздай».
«А зачем?»
«Вот и узнаешь».
И повесил трубку.
А Иванов до трех ночи не спал.
Листал невнимательно книжку научно-техническую.
Описывалась в ней, так сказать, химия войны. Он раньше о таком не думал.
А книжку научно-техническую взял из комнаты Полярника, — Полина разрешила. Открыл, увидел какие-то цифры, хотел оставить, но взял. Учиться всему надо. Теперь пытался учиться. Почему-то не хотелось ему утром идти в гостиницу. В восемь тридцать. Будто приказали. Лучше бы к Филиппычу заглянуть, узнать, что нового натворили мошковские скотники. Но знал, что пойдет именно в гостиницу, не опоздает, характер такой. Но почему все-таки в гостиницу? Может, кто из москвичей приехал? Вдруг сам Эренбург заглянул проездом? «Буря» — роман, конечно, тягомотный, все там только и делают что разговаривают. Про водку, например, про войну, про русских.