Леонид Гиршович - Обмененные головы
О чем я в самом деле думал в эту минуту и на что я рассчитывал? Денег у меня было, как патронов у того ополченца, что маршировал на фронт в первый год войны. Не буду проводить и далее кощунственных сравнений, но, ей-богу, мне было нечего терять… Мне на полном серьезе виделись рельсы в отблеске луны, бродяжничество. Германия в моем представлении была идеальным местом для этого: зимний путь, воспетый Фишером-Дискау [35] , лежащая в развалинах страна (в ее американской зоне – непременное условие). «Гамбург – это наша воля быть» – как звучала эта фраза в Харькове! Там, у Борхерта [36] , бездомный, проигравший неправедную войну солдат бредет по шпалам. Мистика луны, разрухи, свободы. Суровая романтика поражения…
Но это все же запасной вариант, а пока слова «Гамбург – это наша воля быть» больше касались притчи о страховом агенте, ставшем солистом Гамбургской филармонии, и потому смысл имели пародийный. «Театральная площадь, один?» – спрашивал я у прохожих, и, по поговорке «Язык до Киева доведет», мой – довел меня до циггорнского оперного театра, архитектурного сверстника вокзала и еще нескольких общественных построек, которые курфюрст Циггорнский Максимиллиан, поздней бежавший в Вену, возвел в своей столице, чтобы быть ей не хуже других столиц. (Это характерно: если, например, взять немца и израильтянина, две среднеарифметические психологии, то первый удовлетворен тем, что у него все не хуже, чем у других, тогда как второму для счастья необходимо думать, что у него все лучше, чем у других.) Театр был таким, каким единственно и мог быть выстроенный в ту пору: спереди галерея-лоджия с колоннами, с каждого бока по вместительному крылу, наверху прозрачный горб зрительного зала, неотъемлемая кокарда доброй половины всех оперных театров – лира, да еще под самым фронтоном нам сообщают, что «Maximilianus I rex candidit arti et musis» [37] (в Советском Союзе бы написали «Искусство принадлежит народу»).
Потыкавшись во все двери, я наконец нашел нужную мне. Горбатый вахтер из своей норки, оторвавшись от сандвича – был второй час, впрочем, он всегда будет что-то есть, – задал мне вопрос, на который я ответил. Примерно так Чарли Чаплин имитировал немецкую речь в «Диктаторе» – признак того, что язык вскорости будет освоен, главное, судорожно не хвататься за пару глаголов в инфинитиве, по одному в каждой руке, – в этом случае все, ступор… Встречаются люди с апостольским даром с ходу «говорить» на неведомых наречиях. Я немножко обладал этим даром, не обольщаясь насчет прочего. Сказывалась наследственность: мама, выросшая меж двух имперских культур – о деде и говорить не приходится, – легко переходила с одного языка на другой. Уловив знакомые слова: филармония, оркестр, скрипка – каковая в моих руках подтверждала, что он не ослышался, – вахтер наковырял коротенький телефонный номер и, к ужасу моему, передал мне трубку, предварительно что-то в нее сказав (например: «С вами, господин директор, хочет поговорить дрессированный павиан»).
Телефон – коварная штука даже для кое-как уже овладевших чужим языком, что же говорить обо мне. То, что мой собеседник предложил подождать его пять минут – что чудом было мною понято, – объяснялось просто: он уходил и должен был так или иначе миновать данный «check point» [38] ; возможно, такие «не пустые для сердца звуки», как «Советский Союз», «Израиль», в нем пробудили любопытство. Немцев порой любопытство прямо распирает; бывает, они ужасно мучаются (как человек, у которого что-то зачесалось, чего на людях почесать нельзя), ежели приличия не позволяют наброситься на тебя с расспросами, а ты, как назло, не подаешь к этому никакого повода. Впрочем, я-то почти всегда подавал руку помощи – если только уж совсем не было паршиво на душе.
Господин Ниметц, оркестровый инспектор (он представился), размерами превосходил меня вдвое – вширь и ввысь. Иногда это психологически побуждает оказывать покровительство другим, малым сим… Точно, с очень крупными людьми так бывает; правда, бывает и наоборот: начинают топтать. В циггорнском филармоническом оркестре – вообще-то это оперный оркестр, но иногда они дают также симфонические концерты и называются Циггорнской госфилармонией, – так вот, в их оркестре действительно есть вакансии, но это так не делается, а как – сейчас он мне (варвару) объяснит: заявление в письменной форме, отправленное по почте, с просьбой допустить к участию в анонсированном (см. журнал «Das Orchester») конкурсе на замещение такой-то вакантной должности с приложением биографии – написанной от руки, – фотографии и документов, удостоверяющих уровень и трудовой стаж соискателя, после чего кандидатура его будет рассмотрена и возможность участия в конкурсе обсуждена, о чем будет сообщено, также в письменной форме, по указанному им адресу.
Оценив, однако, мой дорожный вид, добрый Ниметц добавил, что тем не менее может организовать мне «информативное» прослушивание. Да-да, организуйте, пожалуйста! Я был готов умоляюще запрыгать вокруг этого огромного дядьки как шестилетний. Ладно, он попробует. Чтобы в полседьмого я был снова здесь, тогда он, может быть, что-нибудь мне скажет.
Ровно в полседьмого, нагуляв себе аппетит, но ничем его не испортив, я явился. Инспектор меня ждет. Ну, где же я, люди собрались. Я поспешил за ним, его шаг равнялся трем моим, эта внезапная гонка странным образом уняла начавшееся было сердцебиение. Я не успел распсиховаться, как уже стоял посреди большого балетного класса «со скрипкой в левой руке и смычком в правой». В глубине торжественно-черным пятном – скоро начинался спектакль – расположились мои будущие сослуживцы, несколько десятков глаз вперились в меня с безжалостным любопытством, радаманты… (Позднее, сам бывая в их числе, я никогда не забывал, кто мы в этот миг для дюжины скрипичных гладиаторов, чья дальнейшая судьба также сейчас будет решена одним лишь движением наших рук: «Господин Стчи… Стча…» – со смехом перевирается иностранная фамилия, пока обладатель ее мается под дверью, – «кто «за», кто «против»?». Для кого-то из них наше «за» жизненно важно. Для пузатого невозвращенца-румына? Для заторможенных тридцатилетних студентов, что с благословения их почтенных учителей годами путали свой энтузиазм с талантом, – как это знакомо мне, великому романисту… Как я поплатился за это! А может, для сухой уродливой блондинки, которой, кроме лампочки в оркестровой яме, больше в жизни ничего не светит? Перечислять так можно до бесконечности. А мы – в сущности, они же, но уже благополучно перемахнувшие через планку, – с профессорским видом созерцали тех, кто в это время лез из кожи, дабы снискать наше благоволение, да еще откровенно посмеивались над самыми жалкими среди них.)
В смущении, в волнении человеку простительно, не выслушав пожеланий экзаменаторов, даже не поклонившись им, прямо схватить быка за рога: по-славянски страстно заиграть Сен-Санса – а ведь соблюдай я приличия, со мной бы их тоже соблюдали, пожелав для начала послушать экспозицию концерта Моцарта. И был бы я с моим Моцартом голенький выставлен на всеобщее обозрение. В Сен-Сансе могут раздуваться ноздри, как у Отелло. Темперамент, когда обеспечен красивым от природы звуком, – лучшая косметика, скроет что угодно. Легкий, но эффектный пассаж при этом введет в заблуждение насчет истинных возможностей твоей техники. Сочное глиссандо а-ля Хейфец [39] , что в Моцарте строжайше запрещено, довершит общий камуфляж. Как скрипач, я умел на определенном репертуаре себя неплохо продавать. По крайней мере, первые три минуты торговля шла бойко – а больше трех минут меня никто и не слушал. Моцарта уже не спросили. (А вот в России «общим знаменателем» у скрипачей бывал вместо Моцарта Бах – неспроста ведь… [40] ) Ко мне подошел розово-лысый человек с протуберанцами седых волос – на этом сходство с Бен-Гурионом заканчивалось:у него были нос уточкой и крошечные глазки с воспаленными веками. Он поставил на пульт ноты. Вот эту строчку я должен сыграть – вот в таком темпе: раз-два, раз-два… А теперь, пожалуйста, здесь. A prima vista – читка с листа. Что, небось только в симфоническом оркестре играли? Чувствуется. Этот человек, со спины Бен-Гурион, лицом пескарь, был концертмейстер Шор, неплохой человек, бельгиец.
Ниметц на правах старого знакомого по-свойски выпроводил меня за дверь. Руки были такие, словно я только что играл не на скрипке, а в снежки. Потные ледяные ладони, колотившая меня дрожь (учтите, сколько я уже не играл на людях) – все это должно было сейчас смениться истомой отогретого путника – либо суровым «нет так нет», а про себя разочарованно: чудес на свете не бывает. Сразу настрой на романтику гамсуновского «Голода».
Вышел Ниметц: я ангажирован заместителем концертмейстера. Рукопожатие. Я стоял рядом с ним, и каждый, кто выходил, меня поздравлял – одни сдержанно, чтоб не заносился или от переизбытка чувства собственного достоинства; другие горячо трясли мою руку, демонстрируя мне – и себе, – какие они симпатичные. И все равно долго еще они были мне все на одно лицо, воспринимались этакой дружной семьей, музыкантским братством. Потом уже выяснилось, кто кляузник, кто обиженный, кто хороший человек, кто дурак, кто с кем уже двадцать лет как не разговаривает. И так далее.