Александр Нежный - Огонь над песками
Мировую революцию Гриша и в самом деле почти но тронул, но все-таки несколько ошеломил летний театр, когда, вытянув и без того длинную шею, требовательно и даже грозно спросил: «Что такое диктатура?» Молчание было, разумеется, ответом ему, и Константинопольский, удовлетворенно кивнув, собравшихся вразумил: «В настоящее время мы переживаем ту полосу революции, которая на языке науки называется диктатурой пролетариата, беднейшего крестьянства над буржуазией… Что такое диктатор? В чем, позволительно спросить, заключается егосила, если он появляется на сцене всамые трудные моменты жизни государства? Диктатор, — всем длинным, тощим телом подавшись вперед, воскликнул Гриша, — есть человек с неограниченными правами и полномочиями… Для чего?! — тоном школьного учителя снова спросил Константинопольский. — А. для того, чтобы сломить сопротивление врагов и сплотить народ в строительстве новой жизни. Наша республика… республика рабочих и беднейших крестьян… только что уверенно вставшая на ноги после объявления автономии и начавшая осуществлять эту автономию путем проведения в жизнь ее принципов… нуждается в небывалом напряжении всех сил! Прискорбно сознавать, но на наших глазах в революционных рядах самих товарищей-рабочих образуется брешь… И через нее, — указал куда-то в сторону Константинопольский, и многие взгляды тотчас обратились вслед, — вновь выплывают на сцену рабочей жизни буржуазия и соглашатели и наносят нам в спину удар! Вам ясно, что я имею в виду… Я имею в виду поднявшийся в Асхабаде мятеж, в котором час от часа, день ото дня все ясней, все резче проступают черты настоящей контрреволюции!» Так все горячей говорил Константинопольский, последние же слова вообще произнес с такой страстной убежденностью, что смешки, возникшие при виде нескладной Гришиной фигуры, при звуках его речи, картавой и восторженной, в летнем театре постепенно утихли. Смолк и сам Гриша, вытирая платком потную шею. Затем, едва отдышавшись, он шагнул к самому краю сцены и прерывающимся голосом сказал, что, скорее всего, имеет место заговор и обман, жертвами которого стали асхабадские рабочие. Мы вправе предполагать, что их ввели в заблуждение… и мы вправе сейчас, пока не поздно, их предостеречь от дальнейших, губительных шагов! Мы вправе поставить всем в пример чарджуйских рабочих, к этому делу отнесшихся вполне сознательно и вынесших резолюцию, призывающую товаращей асхабадцев отказаться от своей губительной тактики… тактики, могущей уничтожить все завоевания революции! Красный Чарджуй слов на ветер не бросает. Пока — сказал и пальцем погрозил Константинопольский — Чарджуй предупреждает товарищей асхабадцев… Но если они и впредь будут упорствовать в своем вредном для нашего святого дела заблуждении, то чарджуйцы выступят против них с оружием в руках! Константинопольский перевел дыхание и почти до крика возвысил голос: «Надо последовать этому примеру! Надо вынести порицание асхабадским товарищам за то, что они позволили себе слиться с соглашателями и прямыми врагами революции! Надо напомнить им, что они сами, собственными руками, отнимают у себя все, что имели, что было завоевано в беспощадной, кровавой борьбе! И надо со всей твердостью заявить им, что если они не откажутся от навязанной им контрреволюционной тактики, то все силы революции и вся вина за измену рабочему классу обрушится на их головы со всеми вытекающими отсюда последствиями!»… И кажется, сразу после этих слов Гриши Константинопольского, заметное неудовольствие вызвавших в летнем театре, откуда даже крики раздались вроде того, что нечего нам грозить пальчиком и довольно голову нам морочить (Константинопольский, уже шагнувший к своему месту, замер и стоял вполоборота с кривой усмешкой на худом лице), Полторацкий поднял взгляд вверх и сквозь листву, почти смыкающуюся над сценой, увидел охватившее солнце туманное кольцо. «Что это?» — спросил у Шайдакова. «Буря идет» — глянув на солнце, отвечал бывший моряк.
Порыв ветра пронесся над городом, опалил лицо, — запоздало прикрываясь рукавом и отворачивая голову, подумал Полторацкий, что сейчас самое время появиться Павлу Петровичу, бывшему соседу и подполковнику. Но когда, переждав, двинулся к Совдепу, вместо Цингера вырос перед ним Ораз Атаев в мохнатой, надвинутой на самые брови шапке. Рассудительный туркменский мальчик стоял рядом с ним, переминаясь с ноги на ногу и щуря карие, с золотым горячим отливом глаза. Одна-едииственная мысль в тот же миг мелькнула в сознании, и Полторацкий, задыхаясь и жадно захватывая ртом горячий, сухой воздух, едва вымолвил: «Что… выступили?» Отрицательно покачал головой Ораз Атаев: «Но выступили. Приготовления делают». — «Откуда известно?» — твердым голосом спросил Полторацкий. «Узун-кулак, — улыбнулся туркмен. — Длинное ухо», — «Может, слух… сплетня?» — «Почему сплетня? — спокойно возразил Ораз Атаев. — Сплетня у женщин. Я тебе верные сведения принес. Ораз Сердар приказал по десять обойм каждому дать. Война будет». Тем временем, отделившись от сизой мглы, неслось но ясному небу маленькое серое облачко с неровными краями, росло на глазах и, своего бега не замедляя, превращалось в бурую тучу со светлым, молочным пятном в середине. Пролетел ветер, ломая ветви тополей и акаций, вздымая пыль… Взбурлила вода в арыке, зазвенело выбитое стекло, гулко прогремели крытые железом крыши, будто по ним пробежали в сапогах. День померк, небо над городом закрыла надвинувшаяся и низко легшая туча, белая сердцевина ее наливалась багровым светом, напоминавшим отблеск пламени, все сильнейразгорающегося в бурых, непроницаемых недрах. Затем засвистело, завыло, хлестнул песчаный вихрь, обжег раскаленными песчинками, и Ораз Атаев потащил Полторацкого в подворотню, где, повернувшись лицом к стене и закрыв его руками, ужо стоял Нурякде. Опустился сумрак, в потоке песка летели листья, ветки, птица с отчаянно трепещущими крыльями, чья-то шляпа и даже кастрюля, со звоном ударившаяся о ствол дерева и покатившаяся по мостовой. Но вскоре все кончилось: ушла туча, прояснилось небо, растаяло туманное кольцо вокруг солнца, и прежний зной своей тяжестью придавил старинный город Мерв. В висках стучало. «Безумная какая-то жара», — подумал Полторацкий, и с печальной готовностью откликнулась на его мысли горлинка: «А-гры-гры…» Сказал: «По десять обойм — это серьезно… Но, может, покрасуются — и все?» — «Война будет, — хмурясь, повторил туркмен. — Большую силу собрали». Тогда, присев на скамью и положив записную книжку себе на колени, Полторацкий написал несколько слов, вырвал лист и протянул его Нурякде. «Держи. Беги на почту, передай телеграфисту. Тут все написано, но ты скажи, что я велел часам к пяти вызвать Ташкент, Колесова. Понял?» — «Понял!» — сияя, ответил мальчик с замечательным именем и убежал. «А нам, — поднимаясь, проговорил Полторацкий, — одно только остается… — Долгим взглядом посмотрел он в темные спокойные глаза Ораза Атаева. — Остается нам, дорогой товарищ Атаев, одно… — он улыбнулся и сказал весело: — Быть начеку!»
Скорее всего, именно с известия, принесенного Оразом Атаевым, известия, в достоверность которого Полторацкий поверил сразу же, а если и выразил сомнение, то, главным образом, лишь затем, чтобы раз и навсегда с ним расстаться, — и начался особенно быстрый бег времени. Счет шел на дни — и дни эти сменяли друг друга с ошеломляющей скоростью, они летели, как бы уподобившись тем чудесным рукотворным птицам-бипланам, которые с недавних пор, вызывая на земле восторженные клики, появились в бледном туркестанском небе. Сведения о готовящемся выступлении получил вскоре и Каллиниченко; их подтвердил и Хоменко, вызвавший Полторацкого на переговоры и предупредивший, что в создавшихся условиях ехать в Асхабад — самоубийство чистой воды (на вопрос о судьбе Михаила Артемьева, брата Аглаиды, ответил странно, даже двусмысленно: «Все будет в порядке» — так он сообщил, на повторный вызовне откликнулся, и приходилось теперь напряженно раздумывать над истинным смыслом слов, появившихся на узкой полоске серой бумаги). Затем — кажется, в тот же день, но уже к вечеру, слух прошел: выступили, вслед за ним — другой: выступление отложено и, быть может, не состоится вообще. В конце концов достоверно стало известно, что в сторону Мерва двинулись эшелоны. «Если Магомет не идет к горе, — посмеивался Куделин, — то сама гора, устав от ожидания, идет к Магомету». Покровительственно-пренебрежительные нотки отчетливо звучали в его голосе, когда говорил, что ничего страшного в движении асхабадских эшелонов не видит. Едут такие же рабочие, железнодорожники — нам, подчеркивал Куделин, опасаться их нечего. Иван Александрович Куделин был, как всегда, несколько бледен, с холодной ясностью смотрели его глаза, и он лишь усмехнулся, когда Самойленко прямо в чисто выбритое лицо его крикнул, что он еще почище тех будет, которые в Асхабаде контрреволюцию учинили! «Не всякая поправка к революции есть контрреволюция», — высокомерно сказал Иван Александрович. Ничего иного, впрочем, ожидать от него не приходилось. Было решительно наплевать на ликование, которое, вероятно, обуяло Куделина при известии о выступлении асхабадских отрядов, но которое он, верный лисьей своей повадке, все еще остерегался обнаружить совершенно открыто. Хуже было другое, о чем уже говорили Самойленко и Микиртичев и что подтвердил Каллиниченко: на поддержку железнодорожников рассчитывать не следует. «Больше того…» — молвил председатель следственной комиссии, но махнул тонкой рукой и умолк, на Полторацкого виновато взглянув. Тогда же спросил его Полторацкий: «А офицеры? Те, что в краже оружия замешаны?» Каллиниченко замялся. «Исидор Кондратьевич!» — требовательно произнес Полторацкий. «Скрылись! — яростным шепотом произнес вдруг Каллиниченко. — Послал за ними на следующий день, а их и след простыл!» — «Смотри, Исидор! — сказал Полторацкий, впервые обратившись к Каллиниченко на „ты“. — Как бы не пришлось нам с тобой локти потом грызть…» — «Да я грызу уже», — зло пробормотал Каллиниченко. Можно было бы приободрить его, сказав, что для того, чтобы соответствовать требованиям нынешней жизни, приходится напрягать силы не только ему, Однако ничего этого не стал говорить Полторацкий председателю мервской следственной комиссии, а просто положил руку на худое плечо его и сказал беззаботно, что перемелется — мука будет. «Гуляют офицеры — и пусть пока погуляют», — добавил он, и Каллиниченко, подняв голову, медленно улыбнулся, отчего его лицо приобрело совершенно детское, трогательное в своей доверчивости выражение. Но, разумеется, не офицеры, пусть даже со слезами поющие «Боже, царя храни», представляли сейчас главную опасность. Главная опасность, подобно только что проплывшей пад городом бурой туче, надвигалась из Асхабада, первым переступившего черту, еще отделявшую мир от вооруженной борьбы. Точных данных о количестве ставших под знамена мятежа и контрреволюции не было; к Каллиниченко сведения поступали самые противоречивые — от совершенно ошеломляющих, фунтиковские отряды представляющих десятитысячным громадным войском… армией, которой лучше вообще не противостоять, до более скромных, определявших численность асхабадского воинства в тысячу, самое большее — в две тысячи человек. Ораз Атаев со своей стороны утверждал, что из Асхабада выступило шестьсот бывших фронтовиков и полторы тысячи туркмен под водительством Азис-хана, известного своей склонностью к калтамаиству, то есть к разбоям и грабежам. В любом случае социалистической роте (менее ста бойцов, ребята — за исключением командира — молодые, пороха не нюхавшие) Мерв защитить было не по силам. Полторацкий решил отвести роту в Байрам-Али, туда же вывезти оружие и банковские ценности. Маргелов отправился добывать повозки, Матвеев и Константинопольский поехали в Байрам-Али, чтобы там организовать крепкую оборону и при необходимости продержаться до подхода отрядов из Чарджуя и Ташкента, Шайдаков двинулся в казармы соцроты, буркнув при этом, что, пока гром не грянет, мужик не перекрестится, под запоздало крестящимся мужиком, без сомнения, подразумевая Полторацкого; Самойленко и Микиртичев пошли в депо — договариваться об эшелоне, который в день эвакуации следовало подогнать к четвертой версте и там, вдали от посторонних и неприязненных взглядов, погрузить в него оружие, банковское добро и роту со всем ее имуществом. «Хрен у нас будет, а не эшелон!» — обнадежил, уходя, Самойленко, и вслед ему осуждающе покачал головой Сараев: «Что за человек!»