Наталья Головина - Возвращение
Писать об этом? Что ж нового можно сказать? Здешние газеты и так презабавно трунят над саморазоблачением питерского правления. Случались дни, когда у Александра Ивановича опускались руки.
И все же он по-прежнему принимал посетителей, их не убывало. Ему привезли в подарок с Урала чернильницу из многослойного мрамора и большую вазу из кристалла горного хрусталя. Мастера, изготовившие их, знали, для кого предназначалось. Из Балаклавы доставили трость, вырезанную из корневища винограда и украшенную инкрустацией. «Это национальное, — подумалось Герцену, — награждать палкою…» А впрочем, привез милый старичок, бывший судебный заседатель. На старости лет прозрел благодаря «Колоколу».
Нет, должно протестовать еще активнее! Против десятилетнего переходного периода и против «отрезков» в пользу помещика, против предоставления барину власти «начальника общины» (столь противоестественно и именно не по-русски). В «Колоколе» была опубликована статья «Русская кровь льется!» — о расправе в селе Бездна Казанской губернии. (То же в Пензенской и в других…) А также статьи об угрозе закрытия Петербургского университета. Тут даже смиренные ожесточатся! Что же делать впредь «юношам, отлученным от науки»? Совет им «Колокола»: прислушайтесь, благо тьма не мешает слушать… «В народ! к народу! — вот ваше место…» Постоянно публиковались и экономические обзоры Огарева, посвященные разбору «нового крепостного права».
Вместе с тем ведущей нотой российской печати было упование на то, что выплатит мужик за полжизни да и будет свободен… Немало в том отличались бывшие друзья «лондонцев», вынуждая их «краснеть за былую близость».
В Лондон приехал Михаил Бакунин. Хоть эта радость… Он бежал из ссылки через Дальний Восток, куда отправился с поручением генерал-губернатора Корсакова. (Муравьев все же был снят.) Бакунина хватились, и была погоня за американским клипером, принявшим на свой борт беглеца. Но поздно. Вскоре он сошел на берег в Японии, затем перебрался в Сан-Франциско — все это без гроша в кармане. В октябре «лондонцы» получили от него письмо с просьбой выслать ему пятьсот долларов во «Фриско». И вот наконец он сам! Хочет служить здесь по польско-славянскому вопросу, считает его сейчас своей специальностью.
Бакунин поседел и стал приметно сутул. В семилетием заключении в крепости он потерял часть зубов, из-за чего речь его стала немного невнятна. В остальном он вполне узнаваем: львиная голова и торс великана, «увесистый» взгляд выцветших глаз. Он довольно равнодушно слушал посторонних (за пределами герценовского дома), как прежде, громко, с напором говорил сам. Пожалуй что, стал сердечнее и проще, скорее теперь избегает славы… Должно быть, тут сказалась прививка безвыходной, в силу принуждения, низовой повседневной жизнью (бытом), до которой у него прежде не доходили руки, и влияние «маленькой спасительницы» — жены.
Где-то в бревенчатом домике в Иркутске осталась Антося, бедная белокурая девочка. Она вырвется сюда! Что-нибудь да придумается… Пока — не известно что.
Герцен с Огаревым были умилены, что Мишель женился. Тот поражен, что не стало Натали. Толковали о прежнем сутки и вторые. Рассказали ему о всех своих жизненных изломах, там, в Иркутске, понятное дело, ни о чем здешнем не было слышно.
— Бедный ты! Бедная Натали! На такое несчастье нет слов. Разве что одно: умрем в деле!
Все трое обнялись.
Бакунин недоверчиво присматривался к Наталии Алексеевне. И с какой-то робостью и благоговением подержал на руках трехлетнюю Лизу, причем сам ей чрезвычайно понравился — поздние дети развиваются бурно, как на дрожжах, она уже высказывалась очень осмысленно, как лет в шесть, ясно понимала, что это друг дома, и в них обоих было достаточно непосредственного и детского…
Бакунин начал жадно вбирать в себя все вокруг. В нем проснулся не столько аппетит к жизни (что было бы неудивительно после тюрьмы и ссылки), но страсть к работе. Прежде всего он стал пытаться радикализировать «Колокол». Находил, что «звонари» не торопятся с немедленной революцией. Занялся, кроме того, распространением газеты, начал устраивать ее доставку в Россию еще и через Дальний Восток. Судя по его энергии, добьется. Еще одно поле его деятельности — агитация, направленная на Польшу, ставшую близкой ему через «маленькую жену», и прочнее славянство. Панславистская (хоть сам он не признавал применительно к себе такого обозначения) линия «Колокола» несколько усилилась с приездом Бакунина. Суть этого направления: единство ради спасения от гнета и вера в огромное будущее славян.
Бакунин полагал, что освобождение и единение этих восьмидесяти пяти миллионов придаст новое направление мировому развитию. Что уж тут «мистического» и тем более претендующего подниматься на чужих костях?.. (Настороженно, даже враждебно принимался панславизм западными радикалами.)
— Скажи-ка, Александр, осилим мы все это? Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последним словом, не скажу — делом, это было бы слишком честолюбиво… Но для служения великому делу я готов идти в барабанщики или даже в полковые маркитанты. Если удастся хоть на волос двинуть вперед, я буду доволен. А ты, Александр, со своей мерой и здравым смыслом порой ограничен. Ты не понимаешь меня до основания. Э, Герцен… ты только русак, а я интернационалист!
…Вбирая в себя многообразие идей и человеческих типов, доверяясь новым друзьям и болезненно ошибаясь в них, Бакунин станет очень русским перед смертью.
Михаил Александрович уже не верил столь страстно в немедленную революцию, был заметно разочарован в этой идее после событий 48-го года («В истории много таинственных законов» и «Дело пока что откладывается», — говорил он), но не мог не работать на нее, иначе его существование теряло смысл. А впрочем, после каких-то удач в своей пропаганде мог снова загораться мыслью о скором «исходе» или хотя бы даже иллюзией того: «В революции, мой милый Александр, для меня достаточно трех четвертей фантазии и четверти действительности»…
Вот и спросить себя, меняются ли люди? — думал, глядя на него, Александр Иванович. «Искать, как говорил сам Бакунин, своего счастья в счастье других, своего достоинства — в окружающих, чувствовать себя действительно свободным лишь благодаря свободе других» — это оставалось в нем сердцевиной. Если такое ядро есть в человеке, то было бы удивительно, если бы он в корне изменился. Да и вообще в главном своем человек не меняется.
Было славно и тепло от присутствия Бакунина, совсем как в прежние годы.
Стала известна новость из тех, к которым не сразу поймешь, как относиться. Сын Александр, уже не мальчик, ему двадцать один, и он окончил Бернский университет, приедет с невестой — шестнадцатилетней племянницей своего профессора Фогта. Отчасти Александр Иванович понимал сына: тот жил на пансионе в профессорском доме и нередко виделся с Эммой за общим столом; голубые миндалевидные глаза девушки потуплялись в косынку на груди, когда они сталкивались на лестнице… На присланной фотографии глаза Эммы были красивы… Но «кующий деньги» и «женатый на немке» — это Александр Иванович старался сделать пугалом для сына. Так что же, сбудется? «Немка» тут, понятно, только символ.
Они приехали. Что же, Эмма Урих была мила. Существо юное… и никакое. Которое может стать всяким, влиться в любую форму; своего, хотя бы «предсодержания», в ней не было. Впрочем, уже была агрессивность безликости к чему-то иному. Герцен воспринял бы этот брак сына как свое поражение: он означал бы «отдать его здешней жизни навсегда». В Швейцарии Саша и без того начал терять связь с русской средой.
Александр Иванович едва узнал при встрече сына. Он стал очень красивым и слегка чужим, немного растерянная его улыбка — он также не вполне узнавал все вокруг — становилась вдруг заносчивой и самолюбивой; сын, пожалуй что, не хотел полностью внутренне сливаться со своей семьею.
Чего хотел бы Александр Иванович для него? Он всегда осуждал идеал: быть профессором в Швейцарии; мечтал, чтобы после окончания университета Саша побывал в России, и старался удержать на расстоянии духовную связь с ним. Не раз напоминал ему: «Сын, писать мне — у тебя должно быть религиозным чувством исповеди, контроля!» Многое удалось, сын серьезнее и глубже своего окружения, в котором стремится ассимилировать… Он еще не понимает сам себя, надежда — что поймет.
В его письмах к Саше любимыми словами Герцена были «широта» и «шире».
«…Вот, что хочу я сказать тебе, Александр, учитывая, что ты взрослый. Не вижу из писем, чтоб ты сверх занятий физиологией читал что-нибудь дельное. Без чтения не может быть настоящего образования: ни вкуса, ни слова, ни широты понимания. Наличие «общего», философского взгляда рождается на основании осведомленности в главнейших проблемах не только своей науки. Твои письма сейчас сложны по фразе и вычурны. Учащиеся вообще пишут сложнее, чем выучившиеся. Обрати внимание на своего же почтенного Фогта. Он видный ученый — и скорее можно упрекнуть, что прост, есть у него даже несколько лекций по физиологии для дам.