Милий Езерский - Марий и Сулла
Он прижал к себе Миртион и вдруг увидел умоляющие глаза Арсинои, заплаканное лицо и привстал с удивлением:
— Что с тобой?
— Господин мой, ты не ошибся?.. Хризогон сказал…
— Ты выходишь за него замуж…
— Господин мой…
— Я хочу, чтобы ты успокоилась и была счастлива!
Он встал:
— А теперь пойдем в сад. Травля диких зверей будет показана завтра в амфитеатре, а сегодня вы увидите бой гладиаторов.
XVII
Сулла презирал окружающих его магистратов, а они льстили и заискивали перед ним из страха и ради выгод. Он наблюдал за этой жадной, продажной толпой, теснящейся в его атриуме подобно клиентам, и насмешливая улыбка блуждала по его губам.
Он издевался над ними с утонченной жестокостью властелина, которому всё дозволено: одних бил, других казнил, у иных отнимал имения, у отцов — дочерей, у мужей — жен, у женихов — невест, а зверства Каталины одобрял.
Он знал обо всем, что делалось в Риме. В школе, где учился его сын, мальчики называли Суллу палачом, и когда Фавст вступился за отца, Кассий ударил его кулаком по лицу: отрок Катон требовал у своего учителя кинжал, чтобы убить тирана, и тот обыскивал его каждый раз, как вести к Сулле (в праздничные дни детей водили к нему с поздравлениями). Цицерон вел процесс Росция; Красс отдавал серебро в рост, ссужал под проценты, продавал имущество должников, скупал горящие дома, и его пожарные тотчас же тушили их, а греки-архитекторы на другой же день приступали к постройке обгоревших зданий.
Событий было много, а он спокойно наблюдал за всем, и легкая улыбка приподымала уголки губ: «Жизнь…Но что она значит перед моим величием? Я — единственный, перешагнувший через кровь и закон, сам ставший законом. Власть и народы — в моей руке. Был ли хоть один римлянин могущественнее меня? Всех связывали законы, а я не подчиняюсь им. Законы — это узда, сдерживающая страсть человеческого стада, чтоб оно не перегрызлось, а я, пастырь, буду только руководить волей и жизнью глупой толпы».
Подумал о друзьях и презрительно пожал плечами: их не осталось, если не считать Лукулла.
«Красс корыстолюбив, как купец: разве он не внес богатого бруттийца в список проскриптов без моего ведома? А теперь завидует Помпею и соперничает с ним из-за первенства. Я охладел к нему и не желаю пользоваться его услугами в государственных делах. Помпей горд, тщеславен и стремится к власти, но он молод, а глупости, совершенные в этом возрасте, простительны. Хризогон и Катилина? Соглядатай и палач, оба алчные до золота, они готовы на любое преступление. Но кто сделал их такими? Неужели я, Сулла? Нет, они такие по натуре, и случай помог им выказать свои кровожадные склонности. А я? Я делаю что нужно: я отбрасываю Рим к временам первых царей, чтобы плебеи выбили из своих голов вредные мысли о господстве или уравнении в правах с патрициями. Времена Тулла Гостилия или Оервия Туллия?.. Не всё ли равно? Лишь бы Рим стал таким, как несколько веков назад: патриции — во главе государства, а плебеи — в подчинении!»
Он решил передать сенату проведение законов, распределение провинций, отнять у народа право выбора жрецов. «Пусть служители богов сами выбирают себе коллег. Не пристало плебеям совать носы в священные дела».
Вечером он беседовал с Лукуллом:
— Сенат пополнен тремястами богатейших членов. Это военные трибуны и вожди, отличившиеся под моим начальствованием. Они неприкосновенны и останутся пожизненно сенаторами: право цензоров удалять их каждые пять лет из курии отменено. Невозделываемые и отнятые у городов территории разделены между двадцатью тремя легионами — эта мера даст мне возможность держать в руках всю Италию. Я вбил в римский трухлявый дуб сотни клиньев и привил ему новые ветви; если пойдут ростки — мы одолеем врагом, а если рухнет дуб — всё рассыплется. Кто возьмет после меня власть, чтобы продолжать мое дело? Ты, Люций Лициний? Но ты отказываешься. Разве не чувствуешь в своей руке силы, а в сердце— непримиримости? Красс? Но это золотой мешок, скряга, меркантильная душа: он стремится к власти ради денег. Помпей? Я люблю его за храбрость и военные дарования, и если он… Но, увы! Он нерешителен, а такой муж, даже великий, ничего не стоит… Кто же с железной волей? Кто?
— Такого нет, — вздохнул Лукулл. — Быть может боги укажут нам его…
— Меня ненавидят, — сказал Сулла, — а за что? Ведь я хочу избавить Рим навеки от смут, поставить плебс на его прежнее место!
— Не много ли ты захотел? Сколько поколений сменилось, живя отвоеванными у нас правами (я говорю о плебсе), а ты решил сразу всё отнять!.. Не вызовет ли это яростных сословных боев?
— Нет, народ укрощен. Но я желал бы, чтобы он восстал: тогда бы я одним ударом освободился от бунтовщиков и недовольных!
Лукулл с обожанием взглянул на Суллу.
— Пусть продлят боги твою славную жизнь! — взволнованно вымолвил он. — Пока ты жив, порядок в Риме не нарушится.
— Что слышно нового?
— Шутники называют твою власть отрицательным царствованием. Города ропщут и не желают давать денежную помощь…
Сулла вспыхнул, глаза его засверкали.
— А, ропщут? Не желают? Увидим. Завтра будет объявлен эдикт об отнятии у них земель, портов, бань, водопроводов… Я заставлю их подчиниться!
Встал:
— Созвать немедленно сенат! Эй, Хризогон, выловить шутников и представить мне списки!
XVIII
Цецилия Метелла заболела на пиршестве, устроенном Суллой для народа. Таких пиршеств давно не помнили: обилие яств, сорокалетние опимианские вина, различные развлечения, гладиаторские бои, состязания колесниц на ристалище и лучших гистрионов, среди которых блистал Росций, в театре — всё это удивляло народ. Рассказывали, что каждый день остававшиеся яства выбрасывались в Тибр, а на другой день готовились свежие.
Болезнь Цецилии, омрачившую празднество, считали, по обычаю, дурным предзнаменованием для главы республики, и когда Метелла, уходя домой, позвала с собой мужа, жрецы пригрозили ему гневом богов, у казавна неблагоприятные ауспиции.
Суеверный диктатор нашел предзнаменования зловещими и, хотя любил Цецилию, не решился последовать за нею.
А жрецы нашептывали:
— Не лучше ли тебе развестись с нею? Может быть, эта жертва смягчит гнев богов…
Жена ждала его всю ночь и весь день. А он не приходил… Она посылала за ним рабов — ответ был один: «Занят». Наконец вошел Хризогон и вручил ей табличку.
— Наш господин повелел передать тебе разводную и просить, чтобы ты переехала в другой дом…
Она только вздохнула, и Хризогон, ожидавший слез и нареканий, пожалел ее.
— Прости, госпожа, — сказал он, — не нужно ли тебе чего-нибудь?
— Пусть перенесут меня поскорее…
Сулла справлялся каждый день об ее здоровье. Одинокая, она умирала в чужом кубикулюме, но мужа не винила: знала об обычае, молилась, а неизвестная болезнь истощала ее.
Чужеземцы врачи лечили ее, предлагая каждый какие-то мутные настойки, но от лекарств было хуже, и она перестала их принимать за день до кончины.
Узнав об ее смерти, Сулла заперся дома и не выходил на улицу.
Хризогон не оставлял его ни на минуту. Сидя в кресле, диктатор, казалось, спал, полузакрыв глаза.
«Сошла в Аид… сошла… О боги! Зачем вы отняли ее у меня? И где я найду другое такое сердце, Юнона, и такую же любовь, Венера?.. Все мы уйдем, как предрешено, в подземное царство, но найду ли я твою блуждающую тень, Цецилия, чтобы слиться с нею воедино?»
Хризогон смотрел на спокойное лицо господина и, недоумевая, думал:
«Жалеет ли он ее? А ведь не плачет, не вздыхает. Мысли его далеко. А может быть, он заснул? »
Вышел на цыпочках из атриума и вскоре вернулся. Остановившись у кресла, он смотрел на лицо диктатора, не решаясь нарушить его сон или размышления. Наконец сказал негромко:
— Господин, пора хоронить госпожу… Сулла очнулся.
— Пошли за Лукуллом и Помпеем, — приказал он и опять погрузился в размышления.
В атриуме было тихо, только вода булькала в клепсидре, да из сада доносились голоса сына и дочери. Вошел Лукулл.
— Ты останешься со мной, — сказал диктатор, — а Помпей займется похоронами…
— Закон твой ограничивает расходы по погребению…
— Чьи расходы? Диктатора? Автократора? Его супруги? Да ты шутишь, дорогой Люций Лициний!
И приказал вбежавшему Помпею:
— Хоронить Цецилию Метеллу, как высокопоставленную особу. Не жалеть расходов…
— Но магистраты… закон…
— Молчать! Чей закон? Мой. Объявить, что он отменяется в эти печальные дни…
Помпей поклонился и вышел.
— А мы, дорогой Люций Лициний, утопим проклятое горе в вине, заглушим его песнями и музыкой, предадимся забвению в объятиях женщин!