Василий Шукшин - Любавины
– Целинников много здесь?
– Было сперва много, а сейчас меньше стало. Одни разбежались, других туда вон, за Катунь перебросили. У нас ведь ее почти не было, целины-то. Так зашумели тогда: давай! Давай! А дали бы столько же техники, сколько с ними пришло, мы бы ее сами распахали, залежь ту. Техники много понавезли.
Вошла Нюра.
– Тятенька, баня готова. Собирайтесь.
Иван полез в чемодан за бельем, но Нюра вынесла из горницы заготовленную пару – кальсоны и майку.
– Вот, Андрюшено наденьте пока…
– Да у меня есть.
– Надевай, чего там, – сказал Ефим. – Свежее белье. А твое она простирнет потом – извалялось, поди, в чемодане-то.
– Берите, что вы!
Ефим усмехнулся.
– Что эт ты его на «вы»-то величаешь? Свои люди.
– Привыкнем, – сказал Иван, забирая у Нюры белье.
Нюра раскраснелась в бане, от нее пахло мылом и горклой копотью.
– Веник на полке, а мыло на подоконнике найдете, – говорила она. – Горячая вода в маленькой кадочке, а холодная в кадушке и во фляге…
– Найдем… Давай теперь, мы разболокемся.
Нюра ушла в горницу.
– Если Николай Попов придет скоро, посылай его тоже в баню, пусть заодно помоется, – сказал Ефим, снимая штаны.
– Ладно, – откликнулась Нюра из горницы.
Иван тоже снял штаны, рубаху, накинул на плечи старенький полушубок и вышел на улицу.
Серенький осенний день был на исходе. На землю – на улицы, на огороды – пал негустой туман. Вся картина деревни, звуки ее, приглушенные, низковатые, показались Ивану давным-давно знакомыми. Как будто когда-то слышал он и это мирное тарахтение движка, и скрип колодезного журавля в переулке, за плетнем, и лай собак, и голоса человеческие – все это когда-то он уже слышал. И на душе от этого было спокойно. И думалось неторопливо, и хотелось заложить руки в карманы и пройтись по деревне медленным, тяжелым шагом, и смотреть встречным людям в глаза, и здороваться негромко и просто: «Здоров». Вспомнился опять секретарь Родионов. Именно так шел давеча Родионов по улице – медленно и здоровался со всеми одинаково: «Здравствуйте».
На крыльцо вышел Ефим.
– Чего задумался?
– Так… Интересно: мне кажется, я помню все это, – Иван кивнул в сторону огородов.
– Что? – не понял Ефим.
– Деревню.
– Ну-у навряд ли! Тебе тогда лет пять было.
– Шесть.
– А может быть… Но она уже другая стала, деревня-то. Пошли. Попаримся сейчас!… Любишь париться?
– Люблю.
– А где в Москве париться-то?
– Там бани есть… с парильнями.
– Какие уж там парильни, поди.
Пошли огородом в баню. Иван шел за дядей, трогал рукой сухие бодылья подсолнухов… Наклонился, поднял с грядки застарелый огурец-семенник, понюхал. Шершавый, с коричневой полопавшейся кожицей, огурец издавал запах сырой огородной земли – пресной, с гнильцой.
– А зачем он меня тогда в приют-то увез? – спросил вдруг Иван.
– А хрен его знает! – с живостью откликнулся Ефим. – Наших тогда раскулачили, он пришел, говорит: «Дай Ваньку, я его в приют отвезу». Ему говорит, там лучше будет. Я подумал-подумал и отдал. Время тогда голодное было…
– А у деда Сергея?
– У деда Сергея у самого шестеро по лавкам сидело. Он всю жизнь в бедности жил.
…Парился Ефим на славу. Три раза принимался, Иван пережидал в предбаннике, курил. Слушал, как охает и стонет Ефим, и думал: «Все, буду здесь жить. Хватит».
Потом Ефим вывалился из бани, долго отхаркивался… Еле выговорил:
– Иди… ху-у!…
Иван ливанул на каменку слишком много. Распахнул дверь, переждал, пока схлынет жар, залез на полок и, обжигаясь, начал хлестаться.
Потом мылись. Разговаривали. Ефим рассказывал про секретаря Родионова.
– Его ж в тридцать седьмом самого сажали. Года два где-то не было, потом приехал снова. Сперва в Старой Барде работал, потом, когда район сюда перевели, сюда приехал.
– Воевал?
– Воевал, ага. Одна баба тут за него оставалась секретарить. Она и сейчас здесь, в клубе работает.
– А детей много у него?
– Дочь одна. Рослая такая, красивая. Твоих лет. Вы тогда, по-моему, в одно время и родились-то. Училась в городе, потом работала там, замуж раза три выходила. С одним приезжала сюда – ничего парень, здоровый. Ну и с этим разошлась… Шибко распутная, говорят. Сейчас вот, с год уж как, сюда приехала, в школе работает физкультурницей. Красивая, ведьма! Идет по улице – что тебе царевна. Но, говорят, распутная.
С улицы мужской сильный голос окликнул их:
– Вы живые там?
– Живые! – крикнул Ефим. – Давай с нами! Дядька твой, Николай.
– Я мылся недавно, – сказал голос. – Вылезайте скорей, я на Ивана хоть гляну.
– Кончаем.
Ополоснулись. Иван вышел в предбанник… На низенькой приступке, прислонившись спиной к косяку, сидел широкоплечий, плотный мужчина с серыми веселыми глазами. Увидев Ивана, встал, широко улыбнулся, обнажив крупные белые зубы.
– Ну, здорово, племянничек!
Иван вытер руку чистыми кальсонами, поздоровался с дядей. Некоторое время смотрели друг на друга, улыбались.
– Ну, одевайся, – сказал Николай.
Иван начал одеваться. Старательно, чтобы не смотреть на молодого дядю, завязывал подвязки кальсон, застегивал пуговицы на ширинке. Было почему-то неловко.
Вышел Ефим, кивнул Николаю.
– Зря не пошел мыться, хорошая баня получилась: жару много и не угарно.
– Я мылся недавно, – Николай все улыбался.
Оделись, пошли в дом.
В прихожей избы сидели уже человек восемь мужиков и баб. Все поздоровались с Иваном, разглядывали его – с любопытством, но не очень настырно.
– Никого тут не знаешь… Все родня твоя, – сказал Ефим.
Иван надел в горнице новые брюки, рубаху, причесался у зеркала, вышел опять к гостям.
Приехал Пашка. На машине. Зарулил в ограду, заглушил мотор, вошел в дом, вопросительно уставился на всех…
– Никак браток приехал?
– Браток, – сказал Ефим. – Не Андрей только, а Иван.
– Ну?! – Пашка подошел к Ивану, запросто поздоровался, засмеялся и сказал: – Хорош браток!
Иван невольно улыбнулся и подумал, что с этим парнем ему наверно, легко будет сойтись. У Пашки был редкий дар от природы – сразу вызывать в людях радостное желание быть самими собой. Он смотрел просто и прямо. И смело. Он был красив той несколько хищной, дерзкой красотой, какая даруется людям отчаянным и бесшабашным, одинаково готовым к подвигу и к преступлению. Пашка действительно очень походил на дядю Макара – та же едкая насмешливость в глазах, те же сросшиеся брови, прямой нос, девичьи губы… Взгляд смел и нахален, добр и жесток – вместе.
– С приездом, значит! – сказал Пашка.
– Спасибо.
– Шофер тоже, – сказал Ефим.
– Ну, это совсем здорово! В общем, газанем сегодня, насколько я понимаю? – Пашка опять засмеялся. И все тоже засмеялись. Иван поймал себя на том, что любуется Пашкой. Хорош, должно быть, этот паренек в драке, красив, наверно. С таким можно идти в огонь и в воду – не подведет.
– Хочешь в баню? – спросил Ефим сына.
– В баню? Можно. Но только вы без меня не начинайте! Ладно? Ваня, останови их в случае чего, а то они забудут про меня.
Гости засмеялись.
– Про тебя забудешь…
– Пойдет сейчас, одни пятки вымоет и быстрее всех за столом окажется.
Пашка вмиг собрался и ушел в баню.
Между тем Нюра и еще две молодые бабы накрывали в горнице стол. А в прихожей беседовали не торопясь. Мужики сидели – кто на лавке, кто на кровати, кто на припечье, – говорили о своих житейских делах: о том, как было при колхозе и как стало при совхозе. Иван так и не понял, лучше стало при совхозе или хуже. Понял только, что разрешается держать десять кур, а держат по двадцать-тридцать, можно выкармливать только одну свинью, а откармливают по две, а некоторые умудряются по три. Приусадебные участки урезали до пятнадцати соток, а сажают картошку по старым своим межам – чего зря земле пустовать.
И говорили все это при председателе сельсовета. Тот весело смотрел на мужиков и говорил:
– Вы думаете, мы этого не знаем, что ли? Знаем. Все скоро уладится – привыкнете маленько, тогда уж…
Между прочим, он же сообщил, что скоро вдоль Чуйского тракта будут тянуть высоковольтную линию до Горно-Алтайска. Кто хочет, может хорошо заработать на земляных работах – ямы под мачты копать. Работы в совхозе сворачиваются. Потом он рассказал, какую выгоду получит село с постоянным дешевым электричеством – большую выгоду. Перечислял, какие работы будут электрифицированы. С председателем соглашались.
Иван, слушая их, подумал, что он, городской житель, не умеет так рассуждать: какая выгода от электричества, какая польза и какое облегчение в труде.
Подошли еще несколько мужиков и баб, здоровались с Иваном, включались в общую беседу. Пришел широкоплечий кряжистый мужик с черной окладистой бородой, с маленькими умными глазами – Григорий Малюгин. Гриньку мало изменили годы, то есть, конечно, изменили, но крепости почти не поубавили. Раздался вширь Гринька, стал медлительней, не так горели глаза, но и в пятьдесят восемь лет мог он заводиться с лодкой вверх по Катуни на тридцать – сорок километров, жить неделями в островах, высиживать ночи в скрадках, поджидая раннюю весеннюю зарю, когда красновато-пепельный склон неба то тут, то там начнет перечеркивать прямой низкий лет ожиревших селезней… А надо знать, как бежит, торопится по камням буйная Катунъ, как своенравно и круто заворачивает она то вправо, то влево, как обрывисты ее дикие берега, чтобы понять, что такое – завести лодку на сорок километров вверх по ней. Надо знать, как холодна алтайская весенняя ночь, чтобы понять, что такое – высидеть ее, согреваясь только жгучим волнением от предстоящей торопливой пальбы по красивым, оглупевшим от любовной страсти селезням. Надо знать также, как хорош предрассветный час на Катуни, как тих он притом, что Катунь кипит в камнях, надо видеть хоть один раз, как величаво и торжественно нисходит на землю молодой день, как играют на воде теплые краски зари, как чиста катунская вода, чтобы понять, с какой красотой знаком человек, к какой красоте он привык.