Н. Северин - Последний из Воротынцевых
Людмила Николаевна так привыкла постоянно видеть их вместе, что безотчетная тревога заползала ей в душу, когда случалось, что перед нею стояла одна Веринька или одна Соня, и вопрос: «Где твоя сестра?» — невольно срывался с ее губ.
Девушки так хорошо знали это, что часто отвечали на этот вопрос, прежде чем он был произнесен. Да им и самим было неловко друг без друга.
Но с некоторых пор Соня опять стала задумываться, забиваться в уголки с книгой и, как теперь, смущаться, когда у нее спрашивали, что она читает или о чем она думает.
Не меняя позы, не поднимая глаз от работы и машинально отвечая на вопросы, предлагаемые Полинькой, Людмила Николаевна ломала себе голову над тем, что это делается с Соней. Сейчас та солгала, заявив, что устала. Это случилось с нею в первый раз в жизни. От Веры еще можно было ждать лукавства, но от Сони — нет. Что это с нею делается?
Людмила Николаевна стала следить за нею внимательнее прежнего.
Несколько дней спустя после описанной сцены Григорий сказал, что ему надо сегодня пораньше поехать на урок к Полине Николаевне.
— Опять? Да ведь ты вчера был у нее! — надувая губки, воскликнула Веринька.
Соня не проронила ни слова, но ее мать видела, как она переглянулась с Григорием Александровичем и как они оба улыбнулись при этом — они уже понимали друг друга без слов.
Людмила Николаевна побледнела при этом открытии: они любят друг друга, и не братской любовью, а другой.
И, как часто бывает в подобных случаях, ей вдруг всплыли на память тысячи мелких случаев, подтверждавших ее подозрение.
Скучать Соня начала с тех пор, как Григорий стал ездить по вечерам к Полиньке. Оживляется она тогда только, когда он тут или когда про него говорят. Петь она разлюбила; играть с нею в четыре руки сестра допроситься не может. На днях, перед тем как ехать кататься в четырехместном возке, к мсье Вайяну кто-то пришел, и он уступил свое место Григорию. Соня была весела всю дорогу. Она хохотала и шалила больше Веры.
Да, да, она неравнодушна к Григорию.
Они и сами не подозревают, что за чувство влечет их друг к другу, но это чувство уже существует, это ясно как день. И станет постепенно развиваться, если не задушить его в зародыше.
Но как его задушить? Как сделать, чтобы оно ушло так же незаметно, как пришло, само собой и постепенно? А главное — как сделать, чтобы они оба оставались в неведении, никогда не знали, что были влюблены друг в друга? Как это сделать?
Прежде всего нужна осторожность. Как поступать, Людмила Николаевна еще не знала; одно только было для нее ясно — это то, что, пока для всех это — тайна, опасаться особенно нечего. Она решила даже мужу не намекать про свое открытие и так следить за Соней, чтобы никто этого не замечал.
Ни минуты не оставляла она теперь девочек наедине с Григорием. Она изыскивала для этого всевозможные средства, изобретала им новые занятия и развлечения, никогда с ними не расставалась и, не довольствуясь тем, что дочери сидят по вечерам у круглого стола в одной с нею комнате, она сама присаживалась к этому столу и, беспрестанно обращаясь то к Соне, то к Вере с вопросами или с замечаниями, держала таким образом их ум в постоянном напряжении.
Иногда Ратморцевой казалось, что она достигает цели: девочки, по-видимому, охотно поддавались новым впечатлениям. Но ей этого было мало.
Она возобновила знакомство с теми семьями, где были взрослые дети, и стала устраивать вечеринки с petits jeux [24] и музыкой. Эта мера увенчалась полным успехом: не избалованные светскими удовольствиями, девочки веселились, и Людмиле Николаевне стало казаться, что Соня как будто опять ничем не отличается от сестры.
А Григорий Александрович все позже и позже засиживался у Ожогиных.
Ему теперь только с Полинькой и было хорошо. Когда, возвращаясь от нее домой, он видел свет в большом зале, этого было достаточно, чтобы заставить его соскочить с саней у черного крыльца и незаметно, темным коридором, пробраться в мезонин, где была его комната.
Тут он запирался на ключ и весь вечер проводил за книгой, а еще чаще — лежа в постели с открытыми глазами и в мечтах.
Сначала за ним посылали и спрашивали, почему он не хочет со всеми веселиться, но он так упорно отказывался идти вниз, ссылаясь на занятия, на усталость или на головную боль, что решили оставить его в покое.
И Сергей Владимирович, и Людмила Николаевна, а также мсье Вайян, понимали, что Григорию неловко с детьми хороших фамилий. На каждом шагу могли оскорбить его каким-нибудь неделикатным замечанием или неловким вопросом. Что ответит он, например, если у него спросят, где его родители, или где он провел свое детство, или на какую службу думает поступить, когда кончит свое воспитание? А что может быть естественнее подобных вопросов со стороны молодых людей одних с ним лет, которым неизвестно, в каком он исключительном положении?
Людмила Николаевна думала, что сама судьба способствует ее планам. Соня с Григорием почти не виделась. Он сам, по мере того как сходился с Полинькой, все больше и больше отдалялся от девочек Ратморцевых.
В нем произошла значительная перемена в последние два месяца. Беседы с Полинькой со дня на день все больше и больше проясняли ему его положение, и безотчетная тоска, мучившая его раньше только по временам, перешла теперь в постоянное уныние.
Никогда его дело не кончится, никогда не возвратят ему имени и состояния; всю жизнь, долгие-долгие годы будет он прозябать в жалкой роли непризнанного сына Воротынцева. О, уж лучше бы оставили его у слесаря и не открывали ему тайны его происхождения! Лучше бы ему ничего не знать и ни на что не надеяться!
Все чаще и чаще отчаянье заглушало в Григории все прочие чувства. Ему было противно учиться, наука и искусство теряли для него всякую привлекательность, всякий смысл, и он не находил в своем сердце ни благодарности, ни любви ни к кому, даже к Соне.
Разве она может понимать его страдания? С нею даже и говорить об этом нельзя. Она его любит и жалеет, но за что — сама не знает. Ей хочется прижаться к нему, смотреть ему в глаза, слушать его голос. Ему тоже раньше ничего, кроме этого, не хотелось. Он был бесконечно счастлив, находясь с Соней вдвоем, под тенистыми сводами старого парка в Святском. Но с тех пор он стал опытнее, узнал терзания самолюбия, стыд и зависть, злобу на людей, преграждавших ему путь к счастью, узнал муки бессилия и отчаяния, а Соня об этом и понятия не имеет.
Григорию было с нею даже тяжело. О чем им говорить? Ни одной из мрачных мыслей, осаждавших день и ночь его воображение, не мог бы он поделиться с нею, даже и в том случае, если бы их по целым дням оставляли вдвоем. Он помнит недоумение и испуг Сони, когда он пытался объяснить ей, как поступил его отец с его матерью и с ним самим. Она со слезами повторяла: «Как же это? Как же?» — и от тщетных усилий понять этот ужас беднела и дрожала, как перед страшным призраком.
Как объяснит он ей теперь свою ненависть к Марфе Александровне Воротынцевой, из-за которой тянут его дело, держат его между небом и землей, заставляют задыхаться от отчаянья? Надо на себе вынести эту пытку, чтобы понять ее, а Соня не знает, что такое злоба, ненависть, зависть и отчаянье, и никогда не узнает.
Вот Полинька, та знает. Редко имя Марты упоминалось между ними, но Григорий чувствовал, что Полинька тоже не любит ее, и эта уверенность придавала ему смелости в беседах с дочерью капитана Ожогина.
Он заходил бы в домик на Мойке еще чаще и засиживался бы в нем еще дольше, чем делал до сих пор, если бы не стал замечать, что Николай Иванович относится к нему враждебно.
Часто во время беседы Полинька делала ему знак, чтобы он смолк, и начинала закидывать его вопросами, не вяжущимися с предметом их разговора, указывая ему глазами на дверь. Дело в том, что за последней раздавалось шлепанье мягких сапог капитана, а вслед за тем появлялась и угрюмая фигура старика с неизменной трубкой в зубах.
— Что вам, папенька? — спрашивала, с трудом сдерживая раздражение, Полинька.
— Я думал, ты одна. Десятый час, добрые люди спать ложатся, — угрюмо говорил капитан, искоса поглядывая на юношу.
Григорий поспешно поднимался с места, отыскивал свою шляпу и со смущением, неловко откланивался.
— Мое почтение-с, милостивый государь, Григорий… Александрович, — с неизменной запинкой перед последним словом и не спуская насмешливого взгляда с гостя, произносил старик.
Оставшись наедине с отцом, Полинька иногда не выдерживала.
— За что вы обижаете его, папенька? — спрашивала она со слезами в голосе.
— А за то, что зазнается. Шарлатан эдакий, тихоня! Когда еще дело-то его кончится! Может, и кости-то его успеют в гробу сгнить, прежде чем в вельможи его произведут, а он зазнаваться уже стал, — брюзжал старик.
— Да чем же он зазнается? — заступалась за своего ученика Полинька.