Н. Северин - Последний из Воротынцевых
С каждым разом задерживала она все дольше и дольше Григория в маленьком зале, у клавикордов, на которых она наигрывала рассеянно сонаты Бетховена и Моцарта, ни на минуту не переставая слушать юношу, закидывая его вопросами, едва только он смолкал, и возбуждая в его уме и сердце новые мечты, новые чувства.
Никто не мешал их беседам. Слыша музыку, все в доме, в том числе и Николай Иванович, были уверены, что урок еще не окончен.
Кучера, привозившего Григория Александровича, люди капитана угощали в людской, лошадь с санями ставили под навес, и таким образом время для всех короталось очень приятно.
Мало-помалу Григорий привык к душевным излияниям с Полинькой. Она очень ловко заставила его понять, что ей все можно сказать, и не стесняться с нею сделалось для него потребностью. Ему здесь было свободнее, чем у Ратморцевых, и приятнее, чем у Бутягиных. От одних он уже отстал, к другим еще не пристал, а здесь была золотая середина.
Полинька каким-то чутьем угадывала, как надо говорить с ним, чтобы заставить понимать себя, и часто подсказывала ему то, до чего он еще не мог вполне додуматься, на что не находилось у него слов.
По мере того как расширялся умственный горизонт Григория, представления, возникавшие в его мозгу, все больше и больше принимали характер воспоминаний.
— Никак не мог я себя уверить, что никогда не видал моей матери, — сказал он однажды Полиньке. — Я так живо воображаю себе ее голос, ее лицо, ее ласки, точно на самом деле было, что я смотрел на нее и она говорила со мною и ласкала меня. Я помню ее яснее и живее, чем отца, а между тем его я действительно видел, и очень недавно, всего только полтора года тому назад, но его образ со дня на день уходит от меня все дальше и дальше, тогда как мать… Я даже могу сказать, на кого она похожа, — прибавил он с улыбкой, вспоминая про Соню.
— На кого же? — спросила Полинька.
— У сестриц есть образ… святой лик, точно с нее списан, — ответил Григорий, запинаясь.
— Неужели с нее никогда никто не списал портрета?
— Горничная тетеньки Людмилы Николаевны, Акулина Саввишна, говорит, что когда молодой барин ухаживал за барышней, то рисовал с нее портрет красками в книжку.
— В альбом, верно? — подсказала Полинька.
— Да. Но вряд ли этот портрет уцелел.
— Непременно уцелел, — заявила Полинька. — Все, что принадлежало Александру Васильевичу, остается в сохранности. Он очень хорошо рисовал, и портрет, наверное, вышел похож. Марфа Александровна хранит все работы покойного отца; каждый его рисунок, каждая исписанная бумажка — все это у нее прибрано и заперто на ключ, все-все, до последнего силуэта.
— Хоть бы мне дали взглянуть на этот портрет!
— Вам его совсем должны отдать. Вам должны отдать все, что принадлежало вашему отцу. Все будет ваше… дом, со всем, что в нем есть… У вас будет один из красивейших домов в Петербурге, Григорий Александрович. Вам его, верно, уж показывали?
— Да, мы раз как-то проходили с Бутягиным по набережной Мойки…
— Как красив фасад! — продолжала Полинька, не вслушиваясь в ответы. — Окна с зеркальными стеклами и с мраморными барельефами. Над воротами мраморный щит с вашим гербом, а по обеим сторонам крыльца бронзовые львы. Очень величественно. А если бы вы знали, как хорош двор! Посреди — фонтан, окруженный цветником. Строения все, до последней людской бани, — каменные, а позади чудесный сад. В нем летом, в самый сильный жар, прохладно и пахнет цветами, и пропасть редких деревьев. Все это будет ваше, Григорий Александрович. У них, говорят, и дача очень хороша. Она стоила больше ста тысяч — оранжереи, теплицы…
Григорий слушал как очарованный. В его воображении мелькали видения, одно другого обаятельнее. Он видел себя в этом саду с Соней, и все, что окружало их, принадлежало им, все-все.
— В доме тридцать барских комнат, — рассказывала между тем Полинька.
— Больше, чем у Ратморцевых, — задумчиво заметил Григорий Александрович.
— О, гораздо больше! Воротынцевы гораздо богаче Ратморцевых. Я это от самого Александра Васильевича сколько раз слышала. Он очень любил говорить про свой род, про свою прабабку Марфу Григорьевну и про то, что после деда он остался единственным представителем фамилии. Теперь вы являетесь его заместителем, Григории Александрович.
— Никогда этого не будет, — вырвалось у него.
— Почему? Должно быть! У вас все права… это — только вопрос времени, — проговорила она.
— Человеческая жизнь — тоже вопрос времени.
Полинька не знала, что ответить собеседнику. Слова замирали на ее губах перед его отчаяньем и при мысли, что он, может быть, понимает свое положение лучше других и что в неудачах, осаждающих его со всех сторон, он провидит то, что другим еще не ясно.
Вообще, чем ближе знакомилась она с Григорием, тем больше терялась в догадках относительно его. На многих он производил впечатление слабоумного. Отец Полиньки, после первого разговора с ним, сказал:
— Юродивый какой-то и на мужчину не похож. Где уж такому за себя постоять? Шел бы лучше в монастырь, грехи родительские отмаливать, да и дело с концом.
Но иногда у этого «юродивого» прорывались такие слова, такие мысли, до которых не всякому умнику додуматься.
Иногда трудно было объяснить Григорию самые простые вещи, а иногда он понимал то, в чем сама Полинька не в состоянии была дать себе отчет. По временам точно столбняк находил на него; он глубоко задумывался, надо было три-четыре раза окликнуть его, чтобы он очнулся, и тогда он пугался, терялся, и ему так трудно было собраться с мыслями, что от усилий у него зубы судорожно сжимались и все лицо искажалось.
«Да, таким, как другие молодые люди, выросшие в нормальных условиях, ему никогда не быть», — думала Людмила Николаевна, когда Полинька передавала ей свои наблюдения над Григорием.
— Судя по тому, что известно про его мать, — заметила госпожа Ратморцева, — он должен быть похож на нее и складом ума, и характером. Та же нервность, та же болезненная мечтательность и экзальтация.
— Она была умна? — допытывалась Полинька.
— Бог ее знает! — ответила Ратморцева и добавила, что во всяком случае у этой несчастной разума не было ни капли, это очевидно.
— А как он вообще быстро развивается, — снова заговорила Полинька про Григория. — Случается так: толкуешь ему, толкуешь что-нибудь — не понимает, и вдруг, точно наитием каким-то, все отлично себе усвоит.
— Вот эти-то скачки и опасны. Во всем нужна последовательность, а в умственном развитии в особенности. Мы строго держались этого правила с девочками, — продолжала Ратморцева, понижая голос, чтобы не быть услышанной Соней и Верой, которые занимались рисованием у окна, в противоположном конце комнаты. — У них позднее развитие произошло от других причин, чем у Гриши, и никаким нравственным потрясениям они никогда, слава Богу, не подвергались, но тем не менее мы всеми силами старались не форсировать их развития, и вот видите, каких мы, слава Богу, достигли блестящих результатов. По мере того как укреплялись девочки физически, развивались в них и ум, и способности. Не более как год тому назад они были совсем еще дети, ни над чем не задумывались, знали меньше своих сверстниц, а теперь между девушками нашего общества не все так образованны, как они, а у Сони к тому же серьезный талант к музыке. Правда, они отстали от других в знании жизни и долго еще во многих отношениях останутся детьми, но разве это худо?
С этими словами она с улыбкой оглянулась на своих девочек.
Вера, вытянув губки, усердно работала. Соня же, опустив кисть в стакан с водой, замерла в напряженном внимании, с которым прислушивалась к разговору между матерью и Полинькой. Ее глаза сверкали, на щеках выступал яркими пятнами румянец.
— Соня, отчего ты не рисуешь? — спросила Людмила Николаевна.
Девушка вздрогнула, судорожным движением прополоснула кисть в воде и, пригнувшись к бумаге, с усилием проговорила:
— Я отдыхала, меня утомляет долго сидеть нагнувшись.
— Так пройдись по комнате или совсем брось работу.
— Ничего, я уже отдохнула.
У Людмилы Николаевны тревожно забилось сердце.
«Что это с девочкой? О чем она задумывается?» — спрашивала она себя, не спуская взора с дочери.
Еще в деревне начала она замечать перемену в Соне, ее молчаливость, рассеянность, а также то, что она реже прежнего смеялась и полюбила сидеть одна. По приезде в город все прошло, и опять девочки были постоянно вместе. Обнявшись, щебетали они между собой, бегали по длинным светлым коридорам, держась за руки, и искали друг друга, чтобы делиться каждой мыслью, каждым чувством.
Людмила Николаевна так привыкла постоянно видеть их вместе, что безотчетная тревога заползала ей в душу, когда случалось, что перед нею стояла одна Веринька или одна Соня, и вопрос: «Где твоя сестра?» — невольно срывался с ее губ.