Юрий Пиляр - Люди остаются людьми
У нас чрезвычайное происшествие. Даже два. Нынешней ночью группа пленных связала часового и ушла за ворота в неизвестном направлении. К штыку винтовки беглецы прикололи записку: «На колючую проволоку мы насмотрелись. Больше не хотим». Утром весь полк выстроили на плацу, и потрясенный лейтенант предал проклятию изменников. Потом за ним прикатила машина с угрюмым сержантом. Лейтенант вернулся лишь к обеду, заметно осунувшийся.
А час тому назад — новая неприятность: скоропостижно скончался старичок-генерал из белоэмигрантов, решивший было вернуться на Родину. Я помню, как его привезли к нам. Он поначалу весь будто светился, всем пожимал руку своей мягкой, пухлой рукой и всех уверял, что это его высшая мечта — взглянуть на новую Россию, а там хоть и помереть. Писарь-ефрейтор сказал мне по секрету, что генерал был каким-то военным ученым и что, пожалуй, не следовало сажать его в изолятор.
Сейчас старичок лежит в коридоре на деревянном диване. Белые руки сложены на груди, на ногах мягкие высокие башмаки. Возле него врач. Лейтенант в отчаянии.
— Это все изолятор. Ведь говорил, говорил — не послушали меня… А может, у него глубокий обморок?
— Он мертв, — довольно равнодушно констатирует врач.
— Голову мне теперь отвинтят за него, — плачущим голосом продолжает лейтенант. — Ведь кабы не предупреждал, так предупреждал, и не раз — старый, слабый человек, и нельзя было так с ним!
— Товарищ начальник, вас к телефону, — приоткрыв дверь, зовет ефрейтор.
Лейтенант, спотыкаясь, бредет в штабную комнату.
В коридоре, кроме меня, врача и мертвеца, — удрученный старшина, командир роты. Ему отказано в увольнительной.
— Вот и живи — лишь бы пилось да елось. И командуй, — бормочет он. — На кой это мне сдалось?
Врач, тоже из военнопленных, позевывает. Возвращается лейтенант. Губы его дрожат.
— Помогите, ребята, — говорит он нам. — Заверните генерала во что-нибудь… Гаврилов! — кричит он в комнату. — Дай твою плащ-палатку.
Мы со старшиной завертываем тело генерала в плащ-палатку и тащим к воротам. Там уже поуркивает крытый грузовик. Укладываем мертвеца в кузов, ефрейтор влезает в шоферскую кабину, и грузовик трогается.
Старшина жалостно глядит на лейтенанта.
— Товарищ комполка… может, пустите?
И вдруг я вижу, как яростный огонек загорается в глазах лейтенанта.
— Предатели, изменники Родины! Кругом, марш! — кричит он.
Старшина столбенеет.
— Круго-ом! — кричит лейтенант.
Старшина круто поворачивается, приставляет каблук, потом с левой ноги четко и прямо шагает прочь.
Губы лейтенанта белые и трясутся.
— А ты? — Он вперяет в меня ошалелый взгляд. У меня от волнения ком в горле и раздельно стучит сердце.
— А ты что стоишь? — кричит лейтенант, мой ровесник, и не нюхавший, по-видимому, пороху.
Я стою и гляжу на него.
— Что стоишь? — кричит он. — Не слышал команды? А я стою.
— Так. — Он трясущимися пальцами достает папиросы, закуривает, усмехается. — Не нравится обращение? Можете жаловаться, — все равно теперь из-за вас вылетел в трубу.
Мальчишка, думаю я. Разве ты знаешь, что такое — вылететь в трубу?
— Разрешите идти? — спрашиваю я.
— Нет! Отправляйтесь к штабу.
Я стою возле штаба, наверно, не меньше часа. Лейтенант, запершись, сидит в комнате. Наконец он приказывает мне войти.
— Садитесь.
Он закрывает на ключ несгораемый шкаф и опускается за свой стол.
— Курите?
Он приминает мундштук папиросы, щелкает зажигалкой, перекидывает папиросу в уголок рта, не спуская с меня взгляда исподлобья.
— Я еще раз поинтересовался вашей анкеткой… Что, не хватило духа покончить с собой?
— Когда?
— Когда в плен брали, конечно. Струсил? Я не отвечаю.
— Ладно. Тогда скажите вот что… В чем я неправ? Почему вы все смотрите на меня как на своего личного врага?.. У нас частный разговор, без свидетелей, так что можете не стесняться.
Я с облегчением вздыхаю. Я ожидал, что лейтенант прикажет посадить меня в изолятор.
— Вы неправы в том, что считаете нас изменниками Родины, — говорю я. — Мы не изменники Родины. Известно ли вам, что у старшины, которого вы оскорбили, два фронтовых ранения и две попытки к бегству из плена?
Лейтенант поспешно затягивается.
— Я лично не считаю всех вас изменниками, у меня это сгоряча сорвалось, я объяснюсь со старшиной, пусть так. Но вы же не маленькие, служили в армии и должны понимать, что я тоже подчиняюсь распоряжениям и выполняю определенные инструкции. Скажу больше — только это между нами, — насчет вас, бывших пленных, есть специальный приказ, подписанный маршалом Берия… Как же могу я по своей воле снять колючую проволоку или давать всем увольнительные, особенно теперь, после этого возмутительного ночного побега?
«А может, он не такой уж плохой? Может, какие-то инструкции плохие?» — думаю я.
— Скажите, а вы читали сами этот приказ?
— А для чего это вам? — Он снова исподлобья взглядывает на меня и отворачивается к окну. — Идите, готовьтесь в дорогу. Отправлю вас, так и быть, вне очереди, с первой ротой. Возможно, быстрее попадете в Россию.
3Позади — вечерняя Вена, потом уголок Югославии — разукрашенный флагами город Суботица, — потом Будапешт, потом горы и пестрые равнины Румынии. Но Будапешт ярче всего: поезд вырывается на зеленую низменность, и вдруг — высокая многоэтажная коробка дома, похожего на небоскреб, а вокруг него ровный луг; а дальше руины, широкая гладь Дуная под мостом и опять руины, как порванные каменные кружева…
И снова, теперь на румынской земле, — ограда из колючей проволоки, и часовой у ворот, и прежняя неопределенность. Есть и новое: наше скопище больше не именуется запасным полком; народу здесь наберется на целую дивизию, но что это за народ! Гражданские обоего пола и всех возрастов, бывшие военнослужащие, цыгане, даже пленные немцы. По какому признаку нас объединили, непонятно. Официальное название — «Сборный пункт по репатриации, город Фокшаны» — мало что разъясняет нам.
Меня берут работать в штаб — составлять списки. Чувство тревоги и одиночества не покидает меня, но за работой все-таки легче.
Однажды к нам привозят подразделение казаков, служивших у Власова. Они в своей форме, с лампасами и чубами. В штабе возникает дискуссия, как обращаться к ним: «товарищи» или «граждане». По инструкции всех репатриантов, советских граждан, полагается называть товарищами. Но ведь эти-то… — настоящие власовцы и, значит, предатели? Однако других инструкций нет, и решено впредь до особого указания называть и этих казаков товарищами.
В полдень один из наших начальников, рослый щеголеватый старшина (нами, репатриантами, командуют почему-то главным образом старшины), приводит для регистрации первую группу казаков. В комнату, где я тружусь над списками, заходят двое: коренастый, с бурым лицом человек лет тридцати и пожилой, усатый. Старшина усаживается на подоконник. Я показываю коренастому, который вошел первым, на табурет у стола. Он не желает садиться. Как угодно.
— Ваша фамилия?
Он откашливается. Я некоторое время жду и повторяю вопрос. Коренастый молчит.
— Вы не слышите? Он не отвечает.
— Вы что, товарищ, оглохли? — спрашивает старшина. — У вас с ушами не в порядке? — И пальцем постукивает себя по уху. — Контужен, что ли?
Коренастый не поворачивает головы.
— Что же вы, товарищ?
Бурое лицо обращается к старшине, светлые глаза сужаются до щелок.
— Знаешь что… — Голос у него низкий и хриплый. — Волк тебе товарищ, а не я. — Он мгновенно подтягивается и, полуобернувшись к усатому, гаркает: — Хгосподин есаул, какие будут ваши дальнейшие распоряжения?
Усатый тоже сощуривается и что-то бурчит себе под нос. Старшина, оцепеневший было от неожиданности, соскакивает с подоконника, берет усатого есаула за плечо и выталкивает за дверь. Быстро возвращается, закуривает и, глотая дым, тихо говорит коренастому:
— Волк, значит…
Тот снова, как изваяние, нем и неподвижен.
— Волк, — повторяет старшина с побелевшим лицом, хватает табурет и обрушивает его на спину казака…
Чего только нам, пленным, не довелось повидать в немецких лагерях; там били человека на каждом шагу, били безжалостно и с наслаждением, избиение людей делалось бытом, и, притерпевшись, я уже не очень страдал, видя, как бьют. Но то враги, нелюди, а здесь на моих глазах человек в советской форме, советский старшина избивает — пусть преступника, пусть врага. Такое я вижу впервые.
…Казак, сгорбившись, сидит в углу; он не проронил ни звука, не застонал. Сидит на полу, подтянув к лицу колени, дышит хрипло, глаз не подымает. Рядом с ним валяются обломки табурета. Старшина ходит по комнате и утирает платком мокрое, в багровых пятнах лицо.