Юзеф Крашевский - Сфинкс
После долгих переговоров Тит, наконец, дал себя убедить. Одетый скромно, но прилично, часа два спустя явился во дворец с холодным, уверенным и храбрым видом. Каштелянша встретила его улыбками, ужимками, стала расспрашивать, но не сумела разгладить морщины на лице стоика. После получасового разговора Мамонич ушел, оставив ее почти сердитой.
Час спустя принесли глину и тот небольшой помост, которым пользуются для моделирования небольших статуэток и бюстов.
Хладнокровно, наморщив брови, стал скульптор лепить голову, обозначил массами шею и грудь. Каштелянша впивалась в него глазами.
Несколько раз встретив этот взгляд, Мамонич равнодушно и серьезно сказал:
— Ясновельможная пани не знает, вероятно, или забывает, что бюст не нуждается в глазах и почти их лишен. Этот столь красивый для художника взгляд потерян для меня и только приводит в отчаяние, так как я не сумею его ни выделить, ни вылепить. Жалею, что я не художник.
Женщина поджала губы, но на минуту отвернувшись, опять принялась затем за свои обычные опыты. Она встретила суровый и нахмуренный взгляд Мамонича, так что принуждена была, почти рассердившись, отвести глаза. Мамонич делал вид, что весь поглощен работой. Еще раз, не сдаваясь, она нежно взглянула на Тита. Тит улыбнулся.
— Чему вы смеетесь?
— Вы меня простите, если скажу.
— О, почему бы это могло меня обидеть?
— Тогда скажу откровенно. Я удивляюсь силе и красоте взгляда и жалею, что не могу передать его в бюсте. Редко встречаются подобные глаза. Но, к несчастью, все бюсты имеют почти одинаковый взгляд. Только изгибом бровей и формой век мы можем несколько оттенить характер глаз. Но ясновельможная пани слишком привыкла, позируя для портрета, направлять таким образом взор, который столького стоил моему другу Яну.
— Художнику? — спросила она небрежно.
— Да! Этот бедняга пытался непременно схватить этот взгляд для картины, которую пишет. Странный это, в самом деле, человек: пылкий, когда дело касается искусства, ледяной по отношению к людям! Никогда не забуду, как, когда ему, наконец, показалось, что уловил тайну этих глаз, выскочил, как сумасшедший, в окно и побежал домой писать картину.
— Писать? Картину? — повторила, краснея, кастелянша.
— Никак не мог уловить этот взгляд, забывал его, когда уходил и отчаивался. Иногда, потеряв надежду, смеялся над собой и над своим странным упорством.
— Значит, он изучил мой взгляд, чтобы им воспользоваться с такой целью? О! Это негодный поступок!
— Художнику это извинительно: он берет, где может, формы и выражения. Так мы над ним смеялись, и он сам над собой. Ведь, несмотря на кажущуюся нежность, которую он великолепно разыгрывает, когда пожелает, это несравненный насмешник.
— Он! Насмешник!
— А, пани, не знаю никого более безжалостного, в особенности по отношению к женщине.
— И какую же картину он писал?
— Вечер у Аспазии.
В ответ на эти слова каштелянша, обиженная, дрогнула на диване.
— Надеюсь, — сказала она, — что мой взгляд…
— Хотел непременно дать его Аспазии, глядящей на какого-то холодного философа, камень, который нельзя было разогреть и тронуть.
Каштелянша вскочила на ноги.
— На сегодня довольно! — сказала она с гневом, который пыталась скрыть, изменившимся голосом и с пылающим взором. — Завтра мне придется уехать, поэтому…
— Я велю унести эту голову, чтобы не засохла, — промолвил Мамонич.
Уже уходя, у порога встретился он со взглядом нежным, страстным и в то же время выражающим почти отчаяние. Но он пожал лишь плечами и ушел.
После этого сеанса, довольно продолжительного, он вернулся домой усталый, измученный и должен был лечь. Этот сильный человек чувствовал себя, однако, тоже задетым и теперь понимал всю историю Яна!
— Ну что? — спросил его художник.
— Что? Чувствую, что продолжай я туда ходить, я тоже сошел бы с ума от этого взгляда, который она и на мне, бедном, испытывает. Но на сегодня у меня сил было достаточно, я разыграл комедию и отомстил за тебя.
— Как так?
— Я объяснил кастелянше, что ты изучал ее взгляд для картины с Аспазией; она теперь бесится против тебя. Я представил тебя насмешливым, безжалостным, скрытным и холодным. Она должна тебя возненавидеть. Больше я туда не пойду. Кажется, она тоже дала мне неограниченный отпуск, как невоспитанному медведю. Я провел жизнь, не зная, сколько прелести дает женщине красивое платье, хорошие манеры и окружающая ее атмосфера богатства и роскоши. Я знал женщин таких, какими их создал Бог, а не какими их сделал мир, люди и цивилизованное общество. Я чувствую, что у ног этой новой для меня и неизвестной мне женщины я мог бы пасть. Если же я полюбил бы, то раз навсегда, вечно. Не хочу напрасно подвергаться опасности, когда она неизвестна. Даже для тебя этого не сделаю, не пойду!.. Не знаю, знаком ли ты, — добавил он задумчиво, несколько погодя, — с легендой о св. Мартиниане. Как художник, ты не должен бы выпускать из рук жизнеописания святых и мартиролог; ведь нигде художник-христианин не найдет столько сюжетов для картин. Они вдохновили величайших художников лучшими творениями: Рафаэля, Рибейру, Фра Анжелико, Гвидо, Караччи, часто Тициана, Пальма, Беллини, часто даже наивных голландцев и методических немцев. На каждой странице найдешь здесь сюжет, полный выражения, а выражение — это новая цель возрожденного искусства. Греческое искусство искало лишь красивой линии для изображения своей мысли; оно идеализировало тело и его формы, больше ничего. Новое, не отказываясь от формы, пользуясь линией, пробивает внешнюю форму и выводит наружу душу, мысль, словом: выражение. Выражение обозначает, что новое искусство заговорило, раскрыло уста; старое было красиво, но немо. Но вернемся к легенде. Я прочел ее однажды в раскрытой книге, которую 13 февраля нашел в какой-то монастырской приемной, и с тех пор она беспрестанно приходит мне на ум, а сегодня больше, чем когда-либо. В этой легенде большое нравоучение, а мне и тебе оно необходимо перед лицом этой женщины! Послушай:
"Мартиниан, по-видимому, родился в середине четвертого столетия, в Палестинской Кесарии. Это была эпоха горячей веры, и нет ничего удивительного в том, что наш юноша в восемнадцатилетнем возрасте, воодушевленный примером стольких святых, отправился в ближайшую пустыню. Слава удивительной набожности молодого отшельника вскоре разошлась по стране, и народ, с удивлением взирая на его строгий образ жизни, на святость, незапятнанную, кажется, никакой мирской мыслью, никаким даже воспоминанием прошлого (так как его не было), толпами отправлялся в пустыню, прося у него благословения.
В Кесарии в то время жила куртизанка, по имени Зоя, богатая, как Лаис, подарками любовников, еще молодая, красивая, что греческая статуя, и так привыкшая к победам, что даже не умела в них сомневаться. Каждый обольщенный ее взглядом, голосом, обещаниями ласк, падал ниц перед прелестницей.
Однажды, во время одной из тех веселых вечеринок, когда тысячи неожиданностей является в мысли и на устах, Зоя, смеясь, утверждала, как некогда знаменитая гречанка, — что не найдется человек, которого она не покорила бы, не искусила, будь это даже святой. Над ней стали смеяться, стали спорить, а так как ближе всех в памяти был пустынник Мартиниан, то на него указали Зое, как на непобедимого. Зоя, которая его видела, а может быть тайно питала к нему страсть, живо и решительно вскричала, что повергнет в прах его добродетель и сделает его своим любовником.
— Это солома! — сказала она с улыбкой. — Приложи к ней огонь, загорится легко.
И в тот же момент собирает свои драгоценности, богатые платья, пояса, накидки, венки и, надев на себя костюм нищенки, закрыв лицо, в бурю и непогоду, мчится в пустыню Мартиниана.
Является перед его хижиной и с плачем просит приюта, пустынник, не ожидая измены, отпирает дверь, принимает ее, кормит и раскладывает огонь, чтобы высушить платье. Между тем, Зоя снимает мокрые лохмотья, втихомолку одевает принесенный костюм и во всей своей красе атакует человека, который, начав каяться в восемнадцать лет безгрешным, был еще полон страстью, боролся с нею, как с врагом, а покорить не мог.
Мартиниан, испуганный, взволнованный, наконец, увлеченный взглядом куртизанки, привыкшей разжигать холодных и искушать равнодушных, пал.
Зоя осталась с ним и уже не думала победоносно возвращаться в Цезарею; пустыня ей полюбилась.
Но почти в момент падения пустынник стал терзаться. Мартиниан мучился своей слабостью и плакал над ней, не будучи в силах победить. Однажды вечером к нему по обыкновению пришли просить благословения; он сознавал себя недостойным дать его, заперся в келье, плача, и разложив большой огонь, в виде наказания, вложил в него свои ноги.
Пришла Зоя.
— Что это? — спрашивает она в испуге.