Дмитрий Вересов - Генерал
– Это чехи и венгры, кажется, – пояснил Георгий, – а наши, в основном, колонисты. По-моему, – он склонился к уху Стази, – им совсем и не учеба нужна, а жилье.
– Жилье? Здесь есть общежитие?
– Ну да, кого примут, будут жить в пансионе при доме, а как же?
У Стази перехватило дыханье.
Скоро всех провели в библиотеку с огромными зеркальными окнами и высокими дубовыми шкафами. За длинным полированным столом сидел в готическом кресле старик с белоснежными усами и бородой, а по обе стороны от него две дамы, тоже седые и в черном. Они улыбались старику и надменно посматривали на толпу, кривя узкие плоские губы.
– Старик – ректор, а старухи – начальницы Дома, – снова прошептал Георгий, непонятным образом уже все знавший. – Ты не бойся, – перешел он по советской привычке на «ты». – Слушай, что и как другие отвечают, и так же делай. Немцы – они странные, иногда такое проходит…
Вызванный вставал и отвечал на вопросы ректора, правда, чисто академические: что и где изучали, как долго и прочее. Дамы же иногда вмешивались и задавали вопросы личные: кто родители, чем они занимались до войны и чем сейчас. При этом они усердно скрипели перышками в своих записных книжках. Ответивших как-то рассортировывали на три группы. В одну попали сразу все колонисты, нескольких девушек, рассказавших про немецких женихов или отцов-профессоров, поставили отдельно, а в третью попали почти все остальные русские. По поводу Стази, честно и на прекрасном немецком ответившей про мать – научную сотрудницу Эрмитажа, и отца – офицера старой армии, старухи долго совещались и даже, кажется, поспорили, но, в конце концов, включили во вторую группу. Потом всем объявили, что решение будет прислано им по почте, и попросили оставить адреса. Стази, поколебавшись, дала адрес Верены на Находштрассе. Самое удивительное, что ни у кого не попросили никаких документов, кроме тех, которые предъявляли сами просители.
Стази вышла как оглушенная; от реки тянуло влажной свежестью, и небо поднялось куда-то далеко ввысь.
– А давай отметим это дело! – предложил Георгий. – Я знаю тут неподалеку отличную закусочную, где платят не за красоту.
– У меня только десять марок, и я должна еще купить подарок… другу, – запнулась Стази.
– Десять марок – отличная сумма на сытный обед для двоих! – обрадованно воскликнул Георгий. – А насчет подарка, то у меня есть флакон довоенного одеколона – я его как раз собирался где-нибудь загнать сегодня. Делаем с тобой шахер-махер, оба сыты и друг с подарком! Как?
– А давай! – вдруг ощутив себя русской студенткой, согласилась Стази, и они до вечера проболтали с Георгием в полуподвальчике, объедаясь сосисками с горчицей.
– В этом вранье, которое она развела, Германия сама запуталась, – пояснял Георгий, жуя дешевый хлеб и сожалея о невозможности получить кружку пива, – поэтому-то здесь многое и возможно, в этой мутной воде. Понимаешь, они лгут всем и все разное. На Запад трещат то, что может запугать Европу большевизмом. Совсем другое говорят для своих, и тут уж все меняется в зависимости от момента и общего положения, но, в общем, наиболее откровенно. Третья ложь – для занятых восточных областей, ну тут главное – показать благородство Германии и изобразить ее освободительницей народов Союза от большевизма. Четвертое – для советского тыла, чтобы доказать, что западные союзники предают своего восточного союзника и совершенно не стремятся ему помогать. Наконец, говорят, есть еще и пятое: какая-то тайная линия, и пропаганда по этой линии ведется при помощи разных засекреченных радиостанций, работающих от имени несуществующих политических группировок. Вещают они на английском, немецком, французском, шведском и русском, вранье беспредельное, только надо наполовину ругать немцев, а наполовину ту страну, к которой обращаются.
– И откуда ты все это знаешь? – восхитилась Стази.
– Так я, видишь ли, в скольких местах здесь успел поработать – фьють!
Георгий проводил ее до какого-то автобуса, который, оказывается, ходил в сторону Дабендорфа, поговорил с шофером, и тот согласился взять Стази за оставшуюся марку.
Последний вечер зимы синел прозрачными небесами, под которыми разгоралась ясная алая вечерняя заря, в которую хотелось окунуться и плыть. Стази, разрумяненная, чувствующая себя, наконец, настоящей и живой, сжимая за спиной флакон «Тройного» 3-го московского ТэЖэ, неслышно вошла в кабинет. Трухин, согнувшись, сидел над столом. «Почувствуй же, почувствуй меня!» – мысленно попросила Стази, не дыша, и он обернулся, сверкнув синими глазами на усталом лице, протянул к ней руки, как вдруг в воздухе даже не раздался, а ощутился всем телом дрожащий, завывающий вой, который утробно шел, казалось, из самого нутра земли.
– Это налет! – успел крикнуть Трухин и, пригибая Стази к земле, пытаясь прикрыть ее собой, выскочил наружу. Со всех сторон к вырытым щелям бежали курсанты. Он толкнул Стази в ров и прыгнул сверху. Вой уже буравил уши, достигая внутренностей. Стази открыла глаза, посмотрела в небо, синеющее за плечом Трухина, всхлипнула и неловко сунула ему флакон:
– С днем рожденья, мой удивительный…
17 марта 1943 года
Начавшиеся налеты, пусть пока и редкие, все же несколько сбили порядок, которого с таким трудом удалось добиться Трухину. Все же это был не чисто военный лагерь. Но если собственно дисциплину наладить было можно, тем более учитывая его уменье и опыт, то с настроением и, так сказать, духом, от которого порой зависит куда больше, чем от формальной дисциплины, дело обстояло сложней. Главная проблема заключалась в том, что вся атмосфера Дабендорфа была насыщена постоянными и бесконечными спорами, дискуссиями – или, если сказать одним словом – неким противопоставлением всего и всех. Это очень беспокоило Трухина. Монархисты, которых, конечно, было мало, с трудом находили общий язык со сторонниками октябрьского переворота «без сталинских извращений», а участники Белого движения – с младомарксистами-бухаринцами. Противоречие это надо было гасить, и единственным способом это можно было сделать, по мнению Трухина, – сплочением людей на основе высокой офицерской этики, духа единой семьи, которая была так сильна в царской армии. Поэтому он, вопреки общему плану и отсутствию времени, сам разработал два курса: по офицерской этике и по заветам Суворова, сам не позволял себе ни единой оплошности и промашки ни в речи, ни в одежде, ни в поведении. Совершенство это требовало не только большого напряжения нервов и времени, но порой и решительных поступков.
Начальная стадия обучения, безусловно, таила в себе немало хитростей и лавирования – но на это, к счастью, имелся Вильфрид Карлович, обладавший уникальным даром все улаживать и добиваться, казалось бы, невозможного. Но нуждалась она и в проведении всяческих встреч, приемов и даже парадных обедов в лагере. И это тоже легло на плечи Трухина. Иногда, кладя голову на колени Стази и почти теряя сознание от запаха теплой шерстяной юбки, он смеялся и говорил о нелепых капризах фортуны:
– Вот мы с тобой и встретились: курсисточка и студент-распорядитель балов и обедов.
Действительно, приемы бывали довольно часто, и нельзя было допустить неувязок с высокопоставленными немцами. Но неувязки с немцами составляли еще полбеды. Гораздо худшее заключалось в том, что немцы пунктуально уезжали, а подвыпившие русские оставались. И вот тут-то надо было держать ухо востро, пресекая панибратство, разгул и много чего другого, чем так славится русский человек, отпустивший вожжи.
Как-то раз остались и несколько немцев, вино полилось рекой, и офицеры, возбужденные присутствием не то врагов, не то покровителей, не то союзников, захотели поразить немцев истинно русской широтой гульбы.
– А зовите-ка сюда хор!
Действительно, в Дабендорфе усилиями Трухина, считавшего, что нужно оставлять курсантам как можно меньше свободного времени – раз, и верившего в единение людей под влиянием искусства – два, был создан неплохой хор, украшением которого были, конечно, украинцы.
Времени было далеко за полночь, и курсанты давно спали.
– Не говорите глупостей! – резко осадил он гуляку и уже мягче добавил: – Нельзя, нельзя, господа, дисциплина.
Но дисциплина была уже забыта, и еще несколько человек застучали вилками о стаканы, требуя хора. Момент был критический. И тогда Трухин поднялся, возвышаясь над столом всей свой высокой гибкой фигурой, избоченился, притопнул ногой и пьяным лакейским голосом выкрикнул:
– Х-хоспода офицера́ гуляють! Песельников, вашу мать, требують!
Стол в ужасе затих, и требовавший хора немедленно извинился. Инцидент был погашен, но привкус унизительного недоверия к своим у Трухина оставался еще долго. А вскоре, быть может как скрытое извинение, офицеры вдруг ни с того ни с сего подарили Трухину альбом. Он едва взглянул на обложку, и сердце дрогнуло: это был тот самый альбом о празднествах трехсотлетия дома Романовых, роскошно изданный, хотя уже и побывавший, как было заметно, во многих переделках. Трухин бережно взял его в руки.