Анатолий Виноградов - Повесть о братьях Тургеневых
Глава двадцать седьмая
Николай Иванович Тургенев с пером в руке сидел над рукописью и записывал медленно, с перерывами:
Мысли о составлении общества, под названием...
Приняты: Николаем Тургеневым.
Профессором Ал. П. Куницыным.
Предлагаются: Никите Михайловичу Муравьеву,
Федору Николаевичу Глинке,
Грибовскому (и другим).
Карандашом он приписал:
Иван Григорьевич Бурцов.
Павел Иванович Колошин.
Князь Александр Александрович Шаховский.
Александр Сергеевич Пушкин.
Александр Иванович с печатным листком в руке вошел к нему в кабинет и с видом крайнего огорчения сказал:
– Силанум, силанум, молчание на много лет! Прочти!
Это был высочайший рескрипт о закрытии всех масонских лож и о запрещении всяких тайных обществ. Братья обнялись. Александр Иванович сказал:
– Повидайся с Кривцовым, ты давно у него не был, и посоветуйся о будущем. Кстати, отдай ему книжки об иллюминатстве и масонстве Вейсхаупта. О масонстве, конечно, многие жалеть будут.
Николай Тургенев сказал:
– О масонстве, конечно, жалеть будут, но я считаю, что упоминание тайных обществ есть упоминание глупое. В самом деле, ежели оно «тайное», то, следственно, правительство о нем знать не может. И оно с правительством успешно бороться будет; а ежели оно правительству известно, то оно уже не тайное... Как бы я хотел уехать из России, – вдруг неожиданно перевел он разговор на другую тему.
Прошло некоторое время. Николай Иванович не выходил из кабинета. День был воскресный. В Государственный совет ехать было не нужно. Александр Иванович в шлафоре сидел внизу и читал газету. Посмотрев на часы и видя накрытый стол, удивлялся, почему брат не идет завтракать. Пошел наверх, постучал; не получая ответа, толкнул дверь. Николай Тургенев лежал на полу, далеко закинув правую руку назад. В величайшем волнении Александр Иванович приблизился к нему. Сердце почти не билось. Глаза были закрыты, веки и губы посинели. Быстро послал за доктором. Старичок Виллье – придворный врач – явился через час. Маленькая бричка, запряженная парой низкорослых лошадей (экипаж, известный всему Петербургу), долго стояла у подъезда на Фонтанке, прежде чем Виллье кончил свою операцию. Он выехал не раньше, чем Тургенев стал дышать полной грудью.
– У вас жестокая подагра, друг мой, – говорил он, поглаживая руку Николая Тургенева. – Вы много сидите – надо больше двигаться. Второй припадок может кончиться плохо, раньше чем успеют меня вызвать. Перемените образ жизни.
– Это очень трудно, – простонал Тургенев.
– Однако это необходимо, – ответил Виллье.
Александр Иванович с волнением всматривался в лицо брата. Виллье попрощался. Братья, оставшись наедине, долго молчали.
– Пойдите к Кривцову сами, – прошептал Николай Иванович.
Александр Тургенев, словно браня себя за забывчивость, ударил рукою по лбу и сказал:
– Пойду! Надо поскорее всех предупредить.
Прошла неделя, другая, а состояние здоровья Николая Тургенева не улучшалось. Временами он чувствовал себя еще хуже, но, сделав над собою большое усилие, он требовал от брата с настойчивостью здорового человека полного осведомления о всех происходящих в Петербурге событиях. Однажды Александр Иванович сидел у постели больного и в рассказе о состоянии «теперешнего Петербурга» вдруг неожиданно замялся и замолчал. Обостренная чувствительность брата Николая заставила его насторожиться. По интонации Александра Ивановича младший брат понял, что старший скрывает что-то. Николай приподнялся на локте, укоризненно посмотрел на брата и сказал:
– Во избежание ненужных моих догадок вы лучше говорите прямо то, что хотели от меня скрыть.
Александр встал и, отвернувшись к окну, сказал:
– Лабзин сослан.
– Куда? – спросил Николай.
– В Сенгилей.
– За что?
– По-разному говорят.
– Вот уже начались кары против масонов. Недалек день, когда нас, как покойного родителя, сошлют в синбирскую деревню, и будем ждать смены царства, которое опять-таки неизвестно что принесет.
– Я думаю, что не за масонство. Лабзин – старый испытанный мастер ложи. «Сионский вестник» он прекратил еще задолго до рескрипта. Силанум объявил еще в прошлом году, после чего ни братья, ни товарищи, ни мастера не имеют права давать знаки, узнавать и нарушать молчание. Я думаю, что здесь другое.
Вдруг Александр Тургенев начал громко смеяться. Николай строго смотрел на него, силясь понять причину этого неуместного смеха.
– Видишь ли, месяц тому назад была конференция Академии художеств, где Александр Федорович Лабзин был вице-президентом. Президент Оленин предложил трех графов: Гурьева, Аракчеева и Кочубея – в кандидаты академии. Думается мне, что это было на конференции тринадцатого сентября. Лабзин с упорством воспротивился этим кандидатам и спросил, за какие художества президент хочет покарать академию этими тремя недостойными кандидатами, добавив к этому, что «все три графа суть правительственные чиновники и ничего более». Оленин обиделся смертельно и, взывая к конференции, заявил, что он предлагает сих заслуженных мужей в Академию художеств, так как они близки к особе государя императора. Лабзин не угомонился и громко заявил: «Тогда я предлагаю самую близкую персону в академики – царского кучера Илью Байкова: он особо близок к государю и даже спиною к царю сидеть может!» На конференции произошел шум и смятение, а Лабзин потребовал занесения своего предложения в протокол. Оленин конференцию закрыл. Три графа в академию не прошли, а протокол Аракчеев положил в докладную папку императору. Вот тебе и ссылка!
Николай Тургенев стал хохотать.
– Лабзин подписывается буквами У.М., – сказал он, – «ученик мудрости», но поступок этот не весьма мудрый, а скорее ребячливый. В прежние годы государь не придал бы ему значения. Что произошло? Не понимаю. Мы все проглядели какой-то крутой поворот политики. Это наша вина. Очевидно, политика делает царя, а не царь – политику. Народы выросли и не хотят рабства. Цари умалились и лишились разума. Тяжелая судьба нашего отечества. Кривцов прав в своем свирепом республиканизме.
– Не верю я в русскую республику, – сказал Александр. – Из дела нашего ничего не выйдет, недаром Рылеев пишет:
Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает
На утеснителей народа;
Судьба меня уж обрекла.
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?
– Ничто справедливое не погибает, – сказал Николай Тургенев, – и Кондратий Федорович, конечно, прав, когда говорит:
Погибну я за край родной,
Я это чувствую, я знаю.
В этой смерти больше смысла, чем в бессмысленной жизни всего Петербурга. Но чувствуете ли вы, как переменился характер самого Александра, не правы ли были те, кто, как Лунин, говорили о непостоянстве этого характера? По внешности поворот политики не так силен, как силен он по внутреннему смыслу, по секретным действиям царя. Когда угодливость и подлость царедворства доходила до такой степени, как ныне? Прав благородный Лабзин, представляя в академики Илью Байкова. Байков благороднее и честнее Аракчеева. Он просто кучер, не имеющий ни злости, ни человеконенавистничества, он любит и холит вверенных ему лошадей с большим вниманием, нежели своекорыстная царская челядь заботится о врученных ей миллионах граждан. Честию клянусь, я подаю голос за Байкова.
Капли холодного пота проступили у Николая от негодующего волнения. Он откинулся на подушки и закрыл глаза. Александр с тревогою смотрел на это желтое лицо, синеватые веки и синие губы, покрытые белым налетом.
– Тебе плохо? – спросил он.
– Нет, не беспокойся, это лишь мгновенная слабость.
Немного полежав с закрытыми глазами, Николай Тургенев заговорил снова:
– Как много значат личные пристрастия в наше время! Кто мог бы сказать, что деловитая энергия Сперанского будет брошена в грязь из-за личной обиды царя на свободные суждения Сперанского? Кто мог бы сказать, что на весах государственности чашку перетянет не ум, способность и усердие, а покорность тупоумному распоряжению начальства, это подлое воспитание рабской страны? Боюсь, что оно скажется и тогда, когда века волею судеб сделают ее свободной.
– Ты все волнуешься, – сказал Александр Тургенев, – а тебе лучше заснуть.
– Не буду спать, – сказал Николай Тургенев. – Дай ты мне лучше послание северо-американского президента Монройэ Веронскому конгрессу. Странная это вещь. Если мы станем в эту позицию, что «Америка для американцев», «Франция для французов», «Англия для англичан», то будем иметь последствия печального национального эгоизма. Вместо помощи угнетенных народов друг другу мы будем свидетелями гнета больших над малыми.