Кейт Аткинсон - Боги среди людей
Доминик, похоже, не отличался здоровым аппетитом, зато у него всегда была где-нибудь припрятана плитка шоколада, которую они делили по-братски. Отец, по собственным словам, был слаб здоровьем: «больница, всякая такая фигня», но в последнее время неуклонно шел на поправку. Всякий раз, когда Санни поднимался к нему в мансарду, он спал, хотя потом уверял, что всего лишь погрузился в раздумья. Обращаться к нему с жалобами не имело смысла. Его пичкали, как он говорил, «сильнодействующими препаратами». На подоконнике выстроилась целая шеренга флакончиков. «Ленивец», – жаловалась на него бабка деду (у Санни язык не поворачивался называть его дедушкой), и хотя Санни понимал, что папу нужно защищать, он не мог отделаться от мысли, что бабка права. Если честно, ленивцы дали бы Доминику сто очков вперед. (Санни вместе с дедушкой Тедом смотрел телепередачу из мира животных – как раз про ленивцев.) Дедушка не высказывал определенного мнения насчет Доминика. А все потому, что Доминик, по выражению миссис Керридж, был совсем того. Мозги всмятку.
– Как, скажи на милость, Доминик в таком состоянии сможет принять наследство? – вопрошала бабка, ничуть не смущаясь тем, что ее разговоры с мужем всегда носили односторонний характер, – похоже, такое положение дел ее вполне устраивало. – Что, если он так и не возьмется за ум? Тогда это дитя, Господи спаси и сохрани, станет нашей единственной надеждой.
«Это дитя» не знало, что и думать. Кому охота становиться единственной надеждой для других? Похоже, он был «последним из Вильерсов». Стоп: а как же Берти?
– Да она же девочка, – презрительно цедила бабка. – «На дочерях род закончился» – так напишут в ежегодном альманахе дворянства.
Санни не видел в этом ничего зазорного, но родне требовался наследник мужского пола, твердила бабка, пусть даже незаконнорожденный. («Нагу-у-улька маленький, да? – сплетничала с Томасом миссис Керридж. – По всем статьям».)
– Мы сделаем из него Вильерса, – говорила бабка, – но это будет тяжкое испытание.
В отцовском «недомогании» был, судя по всему, повинен Санни. Как так? Почему?
– Да потому, что на свет родился, – объясняла миссис Керридж, протягивая ему черствое печенье. – Кабы Доминик по молодости не баловался дурью да не путался с твоей маманькой и всяко разно, – втолковывала она, – то катался б верхом кажный день и взял бы в жены барышню-красавицу, чтоб в ушах жемчужины, а сама на костюмчике, как у знатных людей заведено. А он чё? – Она изобразила заячьи уши. – Худо-о-ожником заделался. А когда уродилось на свет такое вот сокровище, нервишки-то у бедняги совсем сдали. – Миссис Керридж была бездонным кладезем разных сведений, по большей части, к сожалению, ложных или ущербных.
На запах печенья в кухню примчались собаки и стали крутиться под столом у их ног. Собак было три, все слюнявые, отдаленно напоминавшие спаниелей и проявлявшие интерес только к самим себе. Снаффи, Пеппи, Лоппи. Дурацкие имена. Вот у дедушки Теда была нормальная собака по кличке Тинкер. Дедушка Тед говорил, что Тинкер «надежен, как скала». А бабкины собаки так и норовили исподтишка цапнуть Санни своими мерзкими зубенками, а когда он жаловался бабке, та говорила: «Чем ты их разозлил? Ты сам начал их дразнить, не иначе, – собачки просто так кусаться не станут», хотя именно это они и делали.
– Вон отсюда, кабыздохи поганые! – гремела миссис Керридж, но все напрасно.
Собаки были невоспитанными: на персидских коврах, которые «знавали лучшие времена», они то и дело оставляли, как снисходительно выражалась бабка, «свои колбаски». («Пакость какая», – приговаривала миссис Керридж.) Весь этот дом знавал лучшие времена. Он крошился им на уши, как выражалась бабка, чей скрипучий голос послышался сейчас из другого конца дома: «Снаффи! Пеппи! Лоппи!» – и собаки опрометью, как прибежали на кухню, бросились прочь.
– Будь моя воля, я б их всех усыпила, – изрекла миссис Керридж, и Санни заподозрил, что это относится не только к собакам.
Он вел себя куда лучше, чем эти собаки, а обращались с ним намного хуже. Где справедливость?
В коридоре зазвонил колокольчик вызова прислуги. Колокольчики дребезжали со страшной силой, если звонивший был зол (впрочем, здесь постоянно все были злы).
– Ох ты батюшки, снова его светлость, – завздыхала миссис Керридж, тяжело поднимаясь со стула. – Зовут колокола. (Она повторяла это каждый раз.)
И опять «его светлость» – хотя никакой он не лорд, а полковник Вильерс. Дед редко (как принято было считать) вставал со своего кресла у камина. Глядя перед собой блеклыми, слезящимися глазами, он даже не разговаривал, а издавал какие-то тюленьи звуки – не то лай, не то кашель, – которые и бабка, и миссис Керридж толковали безошибочно, а Санни с огромным трудом переводил для себя на понятный человеческий язык. Когда Санни оказывался рядом, дед всякий раз цепко хватал его пальцами, причем зачастую больно щипался, и ревел ему в ухо: «Ты кто такой?»
У Санни не было четкого ответа на этот вопрос. Тем более что у него, похоже, отняли даже имя. Бабка сказала, что у нее язык не поворачивается произносить эту глупую кличку. «Солнце» звучало еще смехотворнее, а потому она заявила, что отныне имя ему будет Филип – так звали придурковатого деда.
– Ну что ж поделаешь, – устало произнес отец, когда Санни зашел сообщить, что теперь его зовут Филип. – Да пусть зовет, как ей вздумается. Все равно ее не переспоришь. Да и потом, «что значит имя?» Не более чем бирка, которую повесили тебе на шею.
Но если бы только имя… Бабка повезла его в Норидж, где купила для него полный комплект одежды, чтобы Санни больше не носил комбинезоны и клоунские полосатые кофты ручной вязки, а расхаживал в коротких штанах цвета хаки; вместо удобных, разношенных сандалий его заставили надеть отстойные фирменные босоножки «старт-райт». И что самое невыносимое: бабка затащила Санни в «мужской парикмахерский салон», где ему отчекрыжили длинные кудри ножницами и бритвой («затылок и виски покороче»), да так, что его внешность изменилась до неузнаваемости. Он и в самом деле перестал быть собой.
Рассказывать о своем преображении дедушке Теду он не стал, предчувствуя лавину вопросов, которые останутся без ответа. Дедуля звонил раз в неделю. Пока Санни, с трудом прилаживаясь к громоздкой телефонной трубке, вел «краткую беседу», бабка неотступно находилась рядом. К сожалению, ее непонятно грозное присутствие не позволяло Санни прокричать всю правду о том, как его тут замордовали. Он не был мастером «вести беседу» и на все дедушкины вопросы давал односложные ответы. Как ты там, весело проводишь время? Да. Погода хорошая? Да. (Дождь, считай, лил не переставая.) Кормят тебя хорошо? Да. (Нет!) А под конец дедушка обычно предлагал: «Хочешь поговорить с Берти?» (Да), но поскольку Берти, как и Санни, не проявляла ни малейшей склонности к «ведению беседы», в трубке обычно повисало двухминутное молчание, нарушаемое только их аденоидным сопеньем, после чего бабка начинала дергать: «Дай сюда трубку» – и приказывала Берти на другом конце провода передать трубку деду. В следующий момент бабка словно по заказу изменяла голос и ворковала что-нибудь этакое: «Он у нас вполне освоился; думаю, пусть погостит еще немного. Да-да, побегает на свежем деревенском воздухе, пообщается с отцом. Как того желает милая Виола». И так далее. Милая Виола? – мысленно переспрашивал Санни, не в силах вообразить «бабку» и «милую Виолу» в одной комнате.
Санни расстраивался, что не выучил какого-нибудь шифра или тайного языка, чтобы сообщить о своем бедственном положении («На помощь!»); вместо этого он говорил: «Ну пока, дедуль», а сам чувствовал, как нечто гнетущее (тоска) поднимается из глубин (почти пустого) желудка.
– Стокгольмский синдром, – определила Берти. – Ты, как Патти Херст, постепенно стал заодно с теми, кто удерживал тебя в неволе.
Разговор этот состоялся в две тысячи одиннадцатом году; сидя на вершине горы Батур, они любовались рассветом. Поднялись они сюда пешком, еще затемно, освещая себе путь фонариком. К тому времени Санни прожил на Бали уже два года. До этого кантовался в Австралии, а еще раньше – в Индии, причем немало лет. Берти изредка наезжала его проведать, Виола – ни разу.
Окажись Берти в поместье «Джордан», ей жилось бы там гораздо легче. Она умела подлаживаться, но могла и взбунтоваться. А Санни так и не научился ни тому ни другому.
– Это же вампиры, – рассказывал он сестре. – Жаждали свежей крови. Пусть даже подпорченной.
– Как по-твоему, они действительно были такими гнусными, как тебе запомнилось? – спросила Берти.
– Еще хуже, намного хуже, – посмеялся Санни.
Его и впрямь похитили и теперь насильно удерживали в неволе. «Хочешь немного погостить у папы?» – спросил перед тем дедушка Тед. Было время летних каникул. Казалось, после Адамова Акра и житья-бытья в девонской коммуне минула целая вечность. Девон превратился в золотые воспоминания, которые, несомненно, подпитывались детскими утопическими фантазиями сестры насчет гусей, рыжих коров и кексов.