Александр Западов - Подвиг Антиоха Кантемира
Далеко родная Молдавия, поросли быльем к ней стежки-дорожки, не видать ему, вероятно, никогда ее залитых солнцем степей, но не изжить в сердце ощущения кровного родства с несчастным народом и сознания своей ответственности за его судьбу.
В середине мая, когда Кантемир шел из парка домой, навстречу ему вышла Мари. Моросил дождик, и она держала над головой зонт. На ней было серое платье в темную строгую полоску, глухо застегнутое от ворота до корсажа на мелкие темные пуговицы. Мари узнала его, заулыбалась.
— Доброе утро, мадемуазель Мари. Я рад вас видеть.
— Доброе утро, месье Дмитро. Вы еще не уехали в Россию? А я вот решила проведать тетушку. Она живет в конце парка, на другой стороне. У меня ведь на свете никого нет. Жива только старая тетушка моего отца. Она совсем ослепла и не выходит из дома. Соседи за нею присматривают, и я забегаю.
— Если вы разрешите мне, мадемуазель Мари, я провожу вас немного.
— Пожалуйста, если вам угодно, — ответила она.
Кантемир пошел рядом с девушкой по аллее, где месяц назад они случайно познакомились.
Антиох испытывал состояние раскованности. Быть может, это происходило оттого, что он назвался чужим именем и словно сбросил вместе с ним груз ответственности за свои поступки. Сейчас он был всего лишь Антоном Дмитриевым.
Мари оступилась, каблук ее модных туфель, которые Антиох сумел рассмотреть, слегка подвернулся. Он поддержал свою спутницу, на минуту почувствовав теплоту ее маленькой руки, ответно к нему прижавшейся.
— Благодарю вас, месье Антуан. Вы позволите мне вас так называть?
— Весьма польщен за доверие, мадемуазель Мари, — ответил Кантемир. — Но, может быть, мы встретимся с вами, когда вы освободитесь от ваших обязанностей?
Мари улыбнулась. Ее пушистая головка на тонкой шее, покачивавшаяся из стороны в сторону, пушистые золотистые ресницы — все довершало сходство с одуванчиком — неприхотливым цветком каменных городов.
— Завтра в четверть восьмого утра, месье Антуан, — ласково сказала Мари и, указав на двухэтажный ветхий дом, видневшийся на окраине парка, добавила: — Мне туда. Прощайте, сударь! До завтра!
Антиох долго провожал взглядом ее тонкую фигурку, исчезающую и вновь появляющуюся за высокими, густо разросшимися деревьями.
Весь май они встречались в парке. Он познал редкую прелесть утренних свиданий. Умытый город, пробуждающийся к жизни, но еще тихий, безлюдный, свежая зелень, словно отдохнувшая за ночь, радостный гомон птиц в парке, яркое солнце, еще не похитившее утреннюю прохладу, и встреча без томительного ожидания.
Мари никогда не опаздывала, и он, подчиненный строгому распорядку посольской жизни, едва успевал прийти к заветной скамейке. Уже издали он узнавал ее легкую стремительную походку. Да и как было не узнать? В этот ранний час в парке не было ни души.
По мере приближения к нему Мари все убыстряла шаги, а иод конец радостно, как девочка, бежала навстречу и с разбегу обнимала его за шею. Увлеченный ее стремительностью, Антиох подхватывал девушку и кружил, радостно и молодо смеясь.
Им обоим внове было это ощущение вернувшейся юности, потому что оба они были не так уж молоды. Мари шел двадцать восьмой год, Антиоху было тридцать три.
Они сидели на скамейке, тесно прижавшись друг к другу. Антиох держал Мари за руку, и им было покойно и хорошо вдвоем.
Она рассказывала ему о своей жизни:
— Мама умерла, когда мне было семь лет. Отец служил садовником у одного мануфактурщика, он рассказал о своем горе хозяину, не зная, что делать со мной. Тот попросил привести меня. Спросил, умею ли я читать. Я умела. Мама на время работы в мастерской отводила меня к соседке, у которой не было семьи, и она, играя, выучила меня буквам, удивляясь моей понятливости. Часто даже показывала меня своим гостям, как маленькое чудо. Месье Тибольд, хозяин моего отца, пришел в восторг, услышав, как я читаю. Он сказал отцу, что устроит меня в пансион и будет платить за меня. Вскоре меня действительно отвезли в пансион мадам Форестье. Это был недорогой пансион для девочек, куда преимущественно попадали незаконнорожденные дети, отцы которых не до конца потеряли совесть и пытались кое-как загладить свою вину. Там меня выучили вязать кошельки, вышивать бисером, танцевать, немного говорить по-английски, сервировать стол для гостей. Оканчивающие пансион мадам Форестье получали право быть домашними учительницами. Я мечтала об этом и училась очень хорошо. У нас были парты на троих. По обе стороны от меня сидели две взрослые девочки. Они мне казались взрослыми, потому что были старше меня года на два. Я не знаю, кем были их родители, но одну из них все время навещал дядя в богатой бобровой шубе, а к другой приезжала мать, и руки у нее сплошь были покрыты толстыми золотыми кольцами. Так вот, когда нам давали писать под диктовку, они обе сердито толкали меня, требуя, чтобы я убрала локти. Я убирала, но мне было трудно писать, не имея опоры, и я сажала кляксы, за что мне часто снижали отметки. У Клотильды и Жанны — так звали моих соседок — бывали отметки лучше, так как они писали красиво. Но без меня они ни одного слова правильно написать не могли. По арифметике я тоже была первая. Но больше всего я любила читать книги.
Мари перевела дух и посмотрела на Кантемира. Вместо ответа он сжал ей руку.
— Продолжать? Хорошо. Мне было четырнадцать лет, когда благодетель мой месье Тибольд разорился. До окончания пансиона оставалось три года. Я горько плакала, расставаясь с мадам Форестье, и она тоже всплакнула, потому что я была ее первая ученица. Отец, не долго думая, отвез меня к мадам Либо, попросив обучить мастерству бабушки и матери. Мадам Либо возмутилась: "Для девочки она уже выросла. Не получится из нее мастерицы. Поздно". Но все-таки взяла меня. Я была в мастерской ненужным переростком, с которым трудно обращаться, как обычно обращались с девочками: комнату хозяйке прибери, ботинки зашнуруй, а если не угодишь при этом или долго канителишься, то и в нос ботинком сунет с силой. Меня она невзлюбила как раз за то, что будто я надеялась в госпожи выйти, и решила весь семилетний курс обучения корсетницы сполна мне преподать. Меня, четырнадцатилетнюю, гоняли, как восьмилетнюю девчонку, по разным поручениям, я чистила ее башмаки и шнуровала ее по утрам, получая затрещины. Между тем девушки моего возраста уже были мастерицами, и через год им предоставлялась возможность работать самостоятельно. Но и моя мука подошла к концу. Мне исполнился 21 год. Я знала, что была хорошей мастерицей, руки у меня ловкие, сильные. Мадам тоже знала мне цену и в последние месяцы изменила ко мне отношение. Ей хотелось, чтобы я осталась работать в ее мастерской: очень уж многие богатые заказчицы стали просить, чтобы корсеты им шила мадемуазель Мари-рыжая. Я осталась. Не так просто бедной девушке найти себе в Париже работу и кров. Так и живу седьмой год, не знаю, когда вырвусь оттуда.
Взволнованный до глубины души, Кантемир слушал ее исповедь. Осторожно поднеся руку Мари к губам, он нежно поцеловал ее ладошку. Решение он принял еще накануне.
— Послушай меня, Мари. Мне хотелось бы изменить твою жизнь, но есть обстоятельства, которые мешают мне это сделать. Но, может быть…
— О чем ты, Антуан?
— Я хочу сказать тебе, что очень небогат; жить мне приходится на жалованье. К тому же есть обстоятельства, обязывающие меня соблюдать определенные условия жизни, для моих средств весьма высокие. Но я бы мог… я бы очень хотел, чтобы мы…
Антиох совсем смутился. Ему хотелось сказать Мари, что он снял для нее небольшую квартиру, что ей нет необходимости далее служить у мадам Либо, что теперь они могли бы бывать вместе. Но он не решался ей сказать об этом.
— Ты женат, Антуан? — вдруг горестно спросила Мари.
— Нет, Мари, нет, отныне я принадлежу только тебе, но мне нельзя жениться, поверь — нельзя.
— Напрасно ты заговорил об этом, — спокойно сказала Мари. — Мне ведь каждый день приходится иметь дело с господами. Я знаю ваши нравы. Ты не можешь жениться на мне, потому что я бедна, принадлежу иному сословию, родилась и выросла в другой стране, в жилах моих течет другая кровь.
При этих словах Кантемир бросил быстрый взгляд на Мари, словно собирался ей что-то сказать, но опять не смог и покорно стал слушать ее спокойный голос, который почему-то казался ему сейчас жестким, карающим.
— Моя бабушка, молдаванка, свободу свою не захотела променять на деньги. Побираясь по дороге, переодевшись нищенкой, она пришла в мою страну, чтобы иметь право любить и быть любимой. Мы, девушки третьего сословия, не отказываем себе в праве на любовь. Должно же быть что-то и у бедняков!
Взглянув на Кантемира и заметив, какие тяжелые нравственные мучения он испытывал, она враз смягчилась.
— Антуан, ты долго пробудешь в Париже?
— Да. Меня к этому вынуждают дела службы.