А. Сахаров (редактор) - Николай II (Том I)
– Виноват, – сухо отозвался один из престарелых сановников, – такого рода увлечения весьма опасны…
Его угрюмое костистое лицо, вся его внешность производили впечатление, что вокруг него на аршин и трава не растёт.
– Прошу извинить, – продолжал он бесстрастно и отчётливо, – но что до меня, я совершенно другого мнения. В России, напротив, всё общественное, гражданское – молодо больно, незрело, и не подталкивать её пора, а попридерживать да – как говаривал покойный Победоносцев – подмораживать.
– А вы, ваше высокопревосходительство, как изволите полагать? – язвительно обратился партнёр, сидевший спиной, к своему соседу, сухонькому старичку с лицом великого визиря[510] на иллюстрации к арабским сказкам.
Полудремлющий сановник оживился. Зоркие глазки его забегали.
– Трудно, право, сказать, что для нас опаснее: подмолаживать Россию или её подмораживать…
Софи поднялась с диванчика.
– Уйдёмте отсюда.
В поисках более уединённого уголка она открыла укромную дверь под косым углом к парадной анфиладе. Флигель-адъютант последовал за ней. Они очутились в небольшой дамской библиотечке с открытыми рядами красиво переплетённых книг вдоль стен.
Софи, не садясь, спросила внезапно Адашева:
– Вы видели эту женщину. Какова она? Красавица?
– Если хотите… – Плечо флигель-адъютанта встряхнуло аксельбант. – Всё на месте. Но вульгарна, как одалиска[511] с табачной коробки. Может быть, я слишком взыскателен, но такие женщины меня отталкивают… Смазливое плебейство[512]!
Глаза Софи застлали слёзы. Она отвернулась и – чтобы не разреветься, как мещанка, при постороннем человеке – сжала зубами приложенный ко рту платок.
Адашев не выдержал. Волнуясь, дёргая плечом, он подошёл к ней ближе.
– Нет у вас человека, кому довериться, графиня, а он вам нужен… Я искренне люблю и уважаю Серёжу, но я готов… – Голос его прервался. – Позвольте мне быть для вас братом. Доверьтесь мне…
Софи круто повернулась к Адашеву, вытянулась вся и свела ступни ног. Глядя исподлобья, будто сквозь него, упорным невидящим взглядом, не давая себе отчёта в том, что она делает, она подняла выпрямленные в локтях руки и положила их обе, повыше запястья, на шитые погоны Адашева.
– Судьба мне послала сегодня брата. Верю и надеюсь никогда его не потерять.
Адашев вздрогнул. Этот ритуальный жест проделывала весталка[513] при посвящении её великим жрецом: он связывал до гроба.
Несколько мгновений они стояли молча, неподвижно. В голове Адашева тревожно мелькнуло: что же будет дальше?
Сама судьба его выручила. Из анфилады ворвались в библиотечку смех, возгласы, звуки шагов. Флигель-адъютант и Софи едва успели вернуться в комнату с камином, как из ротонды хлынула оживлённая толпа.
Концертная программа кончилась; гостей по другую сторону дома в ряде комнат ждал накрытый ужин.
Впереди всех шла представительная пожилая женщина майского типа, с широким носом, слегка отвислыми щеками и шаровидными жемчужинами в ушах. Рядом с ней шла графиня Броницына. За ними, по бокам сияющей хозяйки дома, высились, как кипарисы, стройные фигуры двух моложавых военных с генеральскими лампасами вдоль длинных тонких романовских ног.
Увидев старшую по рангу великую княгиню, Софи плавно присела в придворном реверансе.
Великая княгиня подошла к ней.
– Je m'apercois enfin ou se cachait le charmant visage qu'on a toujours plaisir a voir[514].
Софи опять присела.
– Je ne cesse d'admirer votre jeune couple, – сказала великая княгиня тёте Ольге. – Quel bel homme votre neveu, Repenine, et quel parfait grand seigneur[515].
Тётя Ольга встрепенулась.
– Vous nous comblez, madame[516].
Статс-дама строго посмотрела на жену племянника. Лихорадочный блеск в её глазах и бледные, сухие губы обеспокоили старуху.
– Вид у тебя неважный, – шепнула она незаметно Софи. – Исчезай-ка себе с Богом домой до ужина: лучше не обременять желудка на ночь. – Затем кивнула Адашеву: – Доведите её до кареты.
И прошла дальше за великой княгиней.
Флигель-адъютанту оставалось только поклониться и ещё раз предложить Софи руку.
Сквозь толпу, против течения, пробивалась вместе с ними целая гурьба молодых женщин и офицеров, решивших ехать освежиться после классической музыки в модный кабак на Каменноостровском, где в эту пору только начиналось веселье.
Все спускались по лестнице вместе, под болтовню и смех. Приятельницы наперебой отрывали Софи то справа, то слева, упрашивая её к ним присоединиться. Наконец из-под полосатой палатки над панелью у входа вынырнул её плечистый выездной.
Швейцар в треуголке, с галунной перевязью через плечо и булавой в руках прогремел зычным баритоном:
– Карета графини Репениной!
На Софи все набросились с прощальными приветами и поцелуями.
Адашев в одном мундире вышел на мороз, чтобы усадить её в экипаж.
– Но-о!.. Но-о!.. – надсаживался кучер следующей кареты, постёгивая вожжой одного из своих забаловавших гнедых, ложившегося на дышло.
Вернувшись в сени, Адашев приказал швейцару позвать извозчика. Он решил не подыматься больше наверх и завернуть по дороге домой в яхт-клуб.
Флигель-адъютант расправил свою белую шапку с красным дном и, накидывая шинель, взглянул на себя в зеркало.
Лицо казалось несколько бледнее обыкновенного, но отражало обычную сдержанность и вежливую скуку; в глазах, как всегда, – холодок.
«Ты молодец, Алексей Петрович, – мысленно одобрил он своего двойника. – Горький искус в конце концов выдержан тобой безупречно; можешь с гордостью считать себя по-прежнему порядочным человеком».
Неожиданно его всего передёрнуло. Он быстро нахлобучил шапку, вынул портсигар и старательно занялся папиросой, боясь ещё раз увидеть в зеркале своё отражение. Его словно хлестнуло тонким хлыстом по лицу: «вешалка для мундира»!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Софи вернулась домой, сама не зная хорошенько, признательна ли она Адашеву за дружескую сдержанность или несколько разочарована.
Её охватила лихорадочная потребность деятельности.
Всё придётся решать самой. Лучше всего начать, не теряя времени, развод и уехать на зиму в Ниццу.
Но сначала – раздеться, обдумать и послать за Евсеем Акимовичем. Она, слава Богу, не бесприданница – лишь бы разобраться скорее, что чужое, что своё.
Софи дала себе слово оставаться спокойной, рассудительной и не утрачивать равновесия. Но взять себя как следует в руки мешала тупая, ноющая боль в груди.
Приготовленная на ночь широкая двойная постель с ослепительно проглаженными кружевными наволочками и простынями показалась ей неуютной, сиротливой. Она прошла во вторую комнату, рядом с ванной, где было проще и тесней. Перед зеркалом присела машинально, чтобы снять с себя камни. Похолодевшие пальцы плохо слушались.
Горничная принесла кованую, подбитую бархатом шкатулку; Софи привыкла каждый вечер сама укладывать свои драгоценности. Но руки стали ледяными, и к горлу подкатывал клубок. Она отстранила сложенные кучкой на туалете брошки, ожерелья, браслеты:
– Уберите.
Взгляд её случайно скользнул по снятым кольцам. Поспешно выхватив одно из них, она его надела снова на мизинец – материнское!
Горничная, почуяв, что с барыней неладно, молча принялась возиться с путаными застёжками тугого, покрытого блёстками корсажа.
Софи нервно передёрнула плечами, блёстки посыпались. С отвращением она высвободилась из упавшего к её ногам платья: всё равно больше не наденет!.. Да и при чём тут тряпки? Безвкусица, дешёвка, вульгарная корысть, разнузданность, бездушие – всё сходит, когда question de peau[517].
Софи едва удерживала душившие её рыдания.
– Уйдите вы! – неожиданно для самой себя окрикнула она горничную, продолжавшую нескончаемо шнырять по комнате, что-то прибирая.
Визгливый звук собственного голоса был так резок, что Софи вздрогнула.
Накинув меховой халатик, она опустилась на первый попавшийся стул. В мыслях промелькнул Адашев.
«Отчего он не договорил?.. В нём слишком много упрямого, болезненного благородства!»
«Смазливое плебейство!..» Брезгливость Адашева вызывала в ней какое-то злорадное самоутешение. Но как-нибудь представить себе, на что вообще похожа эта «одалиска», не удавалось. Зато перед глазами, как живой, стоял Репенин, хохочущий, распоясанный, с сигарой…
Вот чего стоили все его прописи! Какой надо было быть девчонкой, чтобы из такого человека сотворить себе кумира… А ведь она сама в порыве нежности накануне свадьбы в письме к нему писала: «Твои правдивые глаза… Я верю им, как Богу!»
Письма!.. В глазах у неё помутилось, как от внезапного ожога: «Il faisait lire a cette trainee toutes mes lettres»[518]. Испуг, обида, боль слились мгновенно в мысль: отнять свои девичьи письма и уничтожить!