Жан-Поль Рихтер - Зибенкэз
«Вот видишь, — тихо и радостно сказала Ленетта мужу, — разве может ученый господин слышать, когда его жена моет и метет?» Но Штибель невозмутимо продолжил свою цепь умозаключений: «Для такого душевного огня, в особенности пока он еще не разгорелся, совершенно необходим полнейший штиль. Поэтому в Париже великие ученые и художники живут лишь на улице святого Виктора, так как другие улицы слишком шумны. Точно так же по соседству с профессорами в сущности не должны работать кузнецы, жестяники, золотобойцы».
«В особенности золотобойцы, — серьезно добавил Зибенкэз. — Следовало бы лишь принять в соображение, что душа не может одновременно дать приют более, чем полудюжине мыслей:[74] если же мысль о шуме входит в качестве седьмого смертного греха, то одна из тех, которые можно было бы продумать или записать, конечно, удаляется из головы».
Разумеется, Штибель потребовал, чтобы Ленетта с ним ударила по рукам в залог того, что она, подобно солнцу Иисуса Навина, остановится неподвижно всякий раз, когда Фирмиан будет разить врагов своим пером и бичом сатирика. «Да ведь я сама, — возразила она, — уже несколько раз просила переплетчика, чтобы он не колотил так ужасно по своим книгам, потому что мой муж это слышит, когда сочиняет свои книги». Однако она подала советнику руку, и он, довольный, простился с довольными и оставил им надежду на умиротворенные часы.
Но, добрые души, какая вам польза от перехода на мирное положение при вашем половинном воинском жалованьи, если вы бедствуете в холодном, пустом сиротском доме земли, среди темных извилистых ущелий лабиринта вашей судьбы, в которых даже ариаднина нить превращается в петлю и в силок? Долго ли сможет адвокат для бедных просуществовать на гроши, полученные под залог посуды, и на выручку за две рецензии, которые ему предстоит состряпать в ближайшем будущем? Однако все мы подобны Адаму в эпопеях, и нашу первую ночь принимаем за день страшного суда, а исчезновение дневного света — за светопреставление. Мы оплакиваем всех наших друзей так, словно не существует лучшей будущности в ином мире, и оплакиваем самих себя так, словно нет лучшей в здешнем, ибо все наши страсти одержимы врожденным атеизмом и неверием.
Глава шестая
Супружеская воркотня. — Экспромт о женских разговорах. — Вещи для заклада. — Ступка и табачная мельница. — Ученый поцелуи. — Об утешении людей. — Продолжение шестой главы.
Эта глава сразу же начинается с безденежья; жалкое, рассохшееся ведро Данаид, которым славная супружеская пара вычерпывала из Пактола свои скудные гроши или крупинки золота, теряло по каплям свое содержимое и дня через два, самое большее — через три, снова оказывалось пустым. Однако на этот раз супруги могли положиться на нечто определенное и довольно значительное — на две рецензии двух работ, оставленных для рецензирования: безусловно можно было рассчитывать на четыре флорина, а то и на все пять.
Наутро, после поцелуя, Фирмиан снова уселся на свое судейское кресло критика и начал судить. Он мог бы сочинить целую героическую поэму, так бесшумны были пока все пассатные ветры утренних часов. С восьми часов утра до предполуденного часа он благосклонно возвещал миру о программе д-ра Франка из Павии, под заголовком: Sermo academicus de civis medici in republica conditione atque officiis ex lege praecipue erutis auct. Frank. 1785. Он судил, хвалил, порицал и цитировал это произведение до тех пор, пока не нашел, что заполнил им достаточно бумаги и что причитающийся за эту бумагу гонорар приближается к сумме, полученной под заклад селедочного судка, Saladière и Saucière и тарелки, — действительно, его мнение о вышеназванной речи было длиной в один лист и четыре страницы и пятнадцать строк.
Заседая в своем тайном судилище, мститель тайного суда так славно провел утро, что решил учинить в послеобеденное время судебную расправу над оставшимся вторым произведеньицем. До сих пор он на это не отваживался: после полудня он занимался лишь адвокатурой, а не литературой, и работал только в качестве адвоката (защитника), а не прокурора (обвинителя). Подобный свой образ действий он мог превосходно оправдать тем, что в послеобеденное время всегда являлись девицы и служанки с чепцами, имея при себе пасть, наполненную богатым запасом слов, и немедленно раскрывали эту сокровищницу словесности; — что они, более богатые, чем арабы, которые для выражения одной мысли имеют лишь тысячу слов, располагали для нее столькими же фразами и что вообще они, подобно испорченным органам, сразу же, прежде чем до них дотронутся, принимались свистать двумя десятками флейт, как только начинали действовать меха (легкие), — это было ему кстати; ибо в те часы, на которые были поставлены эти бабьи будильники, он давал отхрипеть своим юридическим, и пока Ленетта занималась ведением своих дел, он продолжал вести свои судебные. Все это нисколько ему не мешало; он утверждал: «Адвоката совершенно невозможно сбить с толку, он может развертывать и гнать свои периоды, как ему угодно; период адвокатской речи — длинный цепень, которого я без ущерба пролонгирую и превращаю в аббревиатуру (удлиняю и укорачиваю), ибо каждое звено цепи само является червем, а каждая запятая — периодом».
Однако с рецензированием дело не клеилось. Впрочем, для неученых (так как ученые уже давно прочли эту рецензию) я намерен дословно списать здесь столько, сколько он действительно изготовил после еды. Он написал заглавие стеффенсовского латинского перевода «Эмилии Галотти» и продолжал так:
«Настоящим переводом наконец исполнено желание, с которым мы так долго носились. В самом деле, в глаза бросается то явление, что до сих пор лишь столь немногие немецкие классики были переведены на латинский язык для педагогов, хотя последние преподнесли нам на немецком языке почти всех римских и греческих классиков. Немцы могут предъявить произведения, достойные того, чтобы их читал педагог и филолог; но он не может их понять (хотя и может их переводить), потому что они написаны не по-латыни. Карманный календарь Лихтенберга одновременно выходит в свет в немецком издании — для англичан, изучающих немецкий язык, — и во французском — для немецкого высшего дворянства; но почему же немецкие самостоятельные произведения и этот самый календарь не попадают в руки филологам и педагогам в изящном, но все же точном латинском переводе. Эти читатели несомненно первые заметили бы сходство (в оде) между Горацием и Рамлером, если бы последний был переведен на язык первого. Автор настоящей рецензии, признаться, всегда чрезвычайно сожалел о том, что „Мессиаду“ Клопштока выпустили в свет лишь с двумя орфографиями, со старой и с его собственной, но что никто не догадался ни издать эту поэму на латинском языке для учителей (ибо Лессинг в своих „Смешанных сочинениях“ перевел только вступительное обращение), ни изложить ее канцелярским слогом, для юристов, или просто прозой, для землемеров, или на еврейском жаргоне, для евреев».
Столько он успел набросать, но затем вынужден был остановиться, потому что одна горничная безостановочно повторяла то, что перед этим было повторено ее госпожой, супругой казначея, а именно — какой отделкой надлежало снабдить ночной чепец: раз двадцать набрасывала она эскиз и чертеж чепца и настаивала на спешности. Ленетта, отвечая, отплачивала за все ее тавтологии подобными же. Едва горничная закрыла за собой дверь, как рецензент сказал: «Я не написал ни слова, пока здесь трещала эта ветряная мельница. Ленетта, неужели же совершенно невозможно, чтобы женщина сказала: „сейчас четыре часа“, вместо того чтобы сказать: „сейчас пробило четыре четверти четвертого“? Неужели ни одна не может сказать: „шляпенка завтра будет готова“ — и все тут? Ни одна не может сказать: „мне за нее следует ортсталер“ — и все тут? Ни одна не скажет: „забегите сюда завтра“ — и баста? Разве ты на это неспособна?» Ленетта холодно возразила: «Ты, конечно, думаешь, что все люди думают по-твоему!»
Вообще Ленетта обладала теми двумя женскими недостатками, которые вечно заставляют мужчин слать к небесам миллионы огнедышащих фейерверочных фонтанов или чертей, а именно — проклятий: один заключался в том, что девчонке на побегушках она в комнате вручала каждое поручение, как мемориал, в двух экземплярах, а затем выходила с ней вместе и приказывала ей то же самое еще раза три или четыре; другой состоял в том, что она, сколько бы ни кричал Зибенкэз, всегда спрашивала в первый раз: «Как?» или «Что ты говоришь?» Я сам советую и рекомендую женщинам, коль скоро они не знают, что ответить, потребовать вторичный вексель, чтобы выиграть секунду-другую отсрочки; но в прочих случаях, когда от них требуют не правды, а лишь внимания, эти ancora и bis, которыми они приветствуют своего торопливого собеседника, будут столь же докучливыми, как и ненужными. В браке такие вещи остаются мелочами, пока страдалец их терпит и не преследует; но когда уже последовало расследование, они становятся хуже, — ибо повторяются чаще, — чем смертные грехи и вероломство и измены.