Еремей Парнов - Заговор против маршалов. Книга 2
Якир с Дубовым бомбардировали Харьков звонками, депешами — бесполезно. И сами ничего не решают, и в Москву звонить не хотят. Станислав Косиор жестко проводил линию.
— В центре знают. Все оттуда и идет, из центра.
— И Сталин знает? Да такого просто не может быть! От Сталина скрывают.
Вместе с Якиром и Дубовым письмо подписали: секретарь Киевского обкома Демченко, Днепропетровского — Хатаевич, Одесского — Вегер.
Из Москвы пришла телеграмма: «Дальнейшие поставки хлеба приостановить, наиболее пострадавшим районам оказать помощь».
Пусть с запозданием, но справедливость восторжествовала. Мертвых не вернешь, а каждая спасенная душа — подарок. Пока живем, надеемся, радуемся.
Радость, однако, была отравлена вестью, поступившей окольным путем.
— Чем у тебя военные занимаются? — указал Ворошилову Сталин.— Они не в кооперации работают. Военные должны своим делом заниматься, а не рассуждать о том, что их не касается.
При первом удобном случае Климент Ефремович не преминул выговорить:
— Зачем было лезть вам с Дубовым? Вас это никак не касается. Еще и меня подвели. В следующий раз хорошенько подумай, прежде чем высунуться.
Вот и сейчас, обрывая разговор, он повторил свой давний совет: «Сиди тихо и не высовывайся».
И некого попросить за Илью. Все дороги отрезаны.
Среди ночи Петя проснулся с криком: «Папа! Папочка!» Насилу удалось успокоить.
— Что тебе приснилось, сын?
— Не помню,— глотая слезы, через силу выдавил он. Знал, что нельзя говорить. Крик еще бился в горле, и руки были, как не свои, словно остались в той сумеречной комнате, откуда уводили отца. «Папа, папочка, куда ты? За что?..»
Утром — светило солнышко и безмерная тяжесть ушла вместе с ночью — Петя все же не удержался и рассказал.
— Не говори глупостей,— шикнула мать.
35
Отгремели ночные июльские грозы. В лесах сплошной россыпью вызрела земляника. На рынке бойко торговали грибами. Особенно уродились лисички — крупные, как-то по-особому хитро заверченные.
— Хоть косой коси, аж страшно,— судачили бабы, выкладывая на газету рыхлые горки.— Неужто к войне?
— Ты тут агитацию не разводи!.. Почем кучка?
Брали целыми кошелками.
«Фашизм — это война! Социализм — это мир!» — чернели припорошенные землицей и мохом литеры заголовка.
Значит война?
Фашисты бомбили Мадрид. Самураи прощупывали нашу оборону на всем протяжении дальневосточной границы. Не в деревенских приметах и уж конечно не в гороскопах, чем пробавлялся кровавый гитлеризм (новогодний фельетон Кольцова впечатался в память), искали сигналы грядущего. Для тех немногих, кто не умел жить сегодняшним днем, выискивая во всем особенный корневой смысл, постоянное ожидание стало неизбежным бременем. Нельзя знать, откуда, с какой стороны обрушится беда, но это не будет внезапно. Заранее подготовят, оповестят.
Прислушиваясь к каждому слову диктора, пристально вчитывались в каждую газетную строчку. Нарочитая скупость была продиктована понятной секретностью. Мелочей в такой обстановке быть не могло. Все слишком серьезно.
В номере от 5 августа «Правда» поместила объемистый, двухколонник «Об академике Н. Н. Лузине. Заключение по делу академика Лузина». Грозный смысл, таившийся в словах «дело» и «заключение» — многие решили, что Лузин уже арестован,— не очень подкреплялся, однако, легковесным характером обвинений, выдвинутых против знаменитого математика. Создавалось впечатление, что маститые академики и профессора более всего уязвлены авторитетом, которым пользовался их коллега за рубежом. В заключении, скрепленном таким количеством авторитетных подписей, о самом предмете — математике — вообще не упоминалось. А ведь это наука точная: дважды два везде и всюду четыре. И если даже сюда, в эту абстрактную сферу, от которой впрямую зависит инженерный расчет, а значит, индустрия, оборона, могли просочиться вредители, то их зловещие козни воистину не знают пределов.
Привычное представление об осажденной крепости превращалось в психическую доминанту, с характерными признаками мании. Утверждение, кстати, не подкрепленное никакими примерами, что Лузин в основном печатал свои работы только за границей, а в СССР — второстепенные, преломлялось в массовом сознании крайне своеобразно: разоблаченный вредитель вооружал классового врага, маскируя предательство никчемными формулами и уравнениями, в которых черт ногу сломит. Назови газета вещи своими именами с привычной для читателя прямотой, сомнений бы не возникло. Но недоговоренность и хромающая на обе ноги логика порождали всевозможные кривотолки. Почему этого Лузина (авторитет-то дутый, значение работ преувеличенное) печатают за границей? Что-то тут не вяжется одно с другим. Уже само определение — «второстепенные» — разрушало основу претензий ученых мужей. Они-то, мягкотелая интеллигенция, тщатся доказать, что возомнивший о себе Лузин чуть ли не бездарь, а на поверку выходит совсем иное — талант. Продавшийся за буржуйское золото, но талант. Там ведь тоже не дураки, знают, чего брать. Тем омерзительнее представал академик в глазах оскорбленной общественности. У них торгует научными секретами, а тут барахлом пробавляется для отвода глаз? Раз математика, думал, никто не поймет. Ничего, нашлись, которые разобрались...
Никто не знал, что Петр Леонидович Капица, не математик — физик, был единственным, кто написал в защиту ученого аргументированное письмо на имя Предсовнаркома Молотова. В разнузданной травле гения, составлявшего славу и гордость отечества, он прозорливо усматривал возобновление кампании против науки в целом, как международного института, принципиально несовместимого с изоляционизмом. Любимый ученик великого Резерфорда, много лет проработавший в Кембридже, Капица не утратил естественной, как дыхание, привычки прямо и независимо формулировать мысль.
Молотову письмо показалось вызывающе непонятным, чуть ли не враждебным. «Англичанином» следовало бы серьезно заняться, но помешал вынужденный отпуск. Пришлось ограничиться резолюцией: «Вернуть гражданину Капице за ненадобностью».
Но и Капице было невдомек, что Лузина просто использовали для общего фона, как Яншина (Бутона), ничуть не заботясь, как это отразится на старике, на его школе, на науке вообще. Он тоже всего лишь подвернулся, попал в случай.
Уже через день, когда «Правда» вышла с передовицей «Уметь распознавать врага», начали распространяться слухи о широкой чистке. Изъяснялись, правда, намеками, междометиями. Умному, как говорится, достаточно. Правдинский призыв прозвучал как сигнал к бою.
«После убийства Кирова не были до конца вскрыты все факты белогвардейской террористической деятельности троцкистско-зиновьевского блока и его руководителей, трижды презренных Троцкого, Зиновьева и Каменева».
Имена, тон, эпитеты — все говорило за то, что грядет грандиозный судебный процесс. Второй для Зиновьева и третий для Каменева. Окончательный приговор сомнений не вызывал.
«Для коммуниста не должно быть большего стремления, чем стремление быть таким же бдительным, таким же непримиримым борцом за дело пролетариата, каким является наш вождь товарищ Сталин»,— призывала статья.
В том же номере нашлось место и для заметки А. Лаврецкого, посвященной пятнадцатой годовщине со дня смерти Блока: «Автор «Двенадцати» все же не увидел реальных движущих сил нового мира».
Едва ли тут содержался запланированный намек. Для Мехлиса это было бы слишком изысканно, да и ненужно. Вьюга, напевшая слова «Ничего не жаль», сама напомнила о себе. Сколь не случайны случайные совпадения, но в них различается трубный зов роковой неизбежности.
Как ни крути — «белогвардейские террористы», «трижды презренные», но вместе с ними будет сидеть на скамье подсудимых сама революция. Пусть и невидима, как тот, за вьюгой, в белом венчике из роз...
В гаданиях («Кто еще?») потянулись хмурые дни. «Больше бдительности на любом участке»,— требовала 9 августа очередная передовица. Казалось, это случится завтра, но на другой день все волшебно преобразилось. Москва приветствовала героев. Запруженные, как в самый большой праздник, улицы, кружащиеся в небе листовки, конная милиция, флаги. В открытых машинах с ног до головы усыпанные цветами Чкалов, Байдуков, Беляков. Их жены и дети. Знаменитости. Члены правительства. Стихи и песни, гремевшая в репродукторах музыка вызывали радостное чувство подъема и облегчения.