Михайло Старицкий - РУИНА
Тогда выступил вперед кошевой Войска Запорожского Сирко и обратился к раде со следующим запросом:
— Ну, шановная рада, какая же ваша думка, что мы ответим пану послу ясновельможного гетмана нашего Петра Дорошенко?
— Говори, батьку наш, а мы уже за тобою, — отозвались сивочубые братчики, снявши почтительно красноверхие шлыки.
— Так, так! Мы все за тобою! — загалдели среди толпы многие голоса. — Что скажешь, так тому и быть!
— Не порядок это, панове, и не обычай, — возразил кошевой, — сначала обмиркуйте дело вы своим разумом; а мое слово будет последним: сначала вы, детки, дратвой пришейте, а я потом уже гвоздями прибью…
— Верно, батьку! Голова у тебя за все головы, — пронесся по рядам одобрительный гул.
— Ну, так выходи вперед, кто имеет сказать нам доброе слово!
Заволновались, заколыхались ряды, и, после кратких глухих пререканий, выступил седой старик Кныш.
XXXIV
Старый Кныш сначала отнесся с большой похвалой к Дорошенко за его святую думку соединить снова под одной булавой всю Украйну, потом он подтвердил горячо и ту мысль, что Запорожье, славная Сечь, действительно поставлено Богом на защиту отчизны и что их первый долг стать во главе гетманских войск; но относительно союза с неверными выразился резко: этот, мол, союз никогда не приведет к добру. Великий грех-де поставить святой крест рядом с поганским полумесяцем, и что, наконец, этим будет нарушен завет братчиков — биться до последней капли крови как с врагами отчизны, так и с врагами веры Христовой.
Речь деда снова восстановила пошатнувшееся было убеждение запорожцев, и сам кошевой одобрительно кивнул головой.
За дедом выступил завзятый и горячий в слове Гордиенко. Он начал с того, что когда идет вопрос о жизни и смерти, то призывают для спасения ближайшего знахаря, не спрашивая его, какой он веры.
— Дело в том, — завершил он, — что Украйна погибает и что ее без посторонней помощи спасти нельзя, так неужели мы оттолкнем эту помощь потому лишь, что она басурманская, и попустим сожрать нас целиком врагам? Ведь если бы я тонул, а меня бросился ратувать жид, то не было б ли с моей стороны глупо отпихнуть его, как пархатого, а самому пойти ко дну ракам на сниданок? По- моему, умнее бы было дать жиду себя вытащить, а за то, что он нечистыми руками прикасался к казачьему белому телу, утопить потом его самого!
— Добре рассудил! — отозвались с улыбкою старики, а молодежь сочувственно рассмеялась, и хохот побежал веселою рябью во все стороны.
— Так и мы сделаем, братцы, — продолжал, воодушевляясь, Гордиенко. — Позволим поганому турку освободить нас от врага, а потом поднесем ему дулю!
— Молодец! Верно! — подняли шум единомышленники Гордиенко.
— А, чтоб тебя! — заливался хохотом беззубый старик. — Уж не под чаркою ли ты и родился на свет?
Но дед Кныш выступил опять с возражением. Теперь он не напирал на то, что негоже, мол, с басурманами брататься, а доказывал убедительно многими примерами, что басурманам верить нельзя, что не дадут они никакой помощи, а что если и явятся со своими ордами в Украйну, то только за тем лишь, чтобы добить ее вконец и ограбить.
Эта мысль смутила всех: и поклонников, и противников турецкого протектората. Толпа зашумела, заколыхалась; начали появляться новые ораторы, но их уже почти никто не слушал; все разбились на кучки и заспорили, загалдели: шум, крик и перебранки разлились по всему майдану и смешались в какой-то дикий гул разъяренной стихии.
Кошевой дал время накричаться своим взбеленившимся деткам и, подняв булаву, попросил себе слова.
— Славное лыцарство и шановное товарыство! — гаркнул он зычно на весь майдан, когда немного улегся бурный шум рады. — На мою думку, так должны мы всеми своими силами поддержать Дорошенко и положить свои головы за Украйну; но путаться с басурманами мы не станем и даже гетмана будем просить, чтобы он заключенный договор с ними бросил в самую пыку султану… и то не потому, что с нечистым водиться не след, — хотя таки и не след, — а больше потому, — как справедливо сказал Кныш, — что басурманину верить нельзя: он обманет, помощи не даст, а если придет к нам, то на нашу же голову. Так ли я говорю, панове?
— Правда, батьку! Как в око влепил! — откликнулась толпа.
— Ну, стало быть, так тому и быть! Так и перескажи, пане посол, ясновельможному гетману, на чем стала наша Сичевая рада!..
Распустивши собрание, Сирко попросил к себе Мазепу и долго с ним беседовал по душе.
Для кошевого запорожского весь мир заключался в его дорогой Сечи и, любя Украйну, он видел единственное для нее благо в принятии запорожских порядков, а главной задачей всего христианского воинства — битье неверных; широких же планов и тонких политических комбинаций Мазепы он не понимал и только непосредственным чутьем щирого сердца угадывал иногда истину и делал меткие замечания. Мазепа и с первого разу запал Сирко в сердце, а теперь он полюбил его всей душой. На прощанье он подарил Мазепе богатое турецкое седло и вручил письмо к гетману, а относительно сердечного дела Мазепы сообщил следующее: «Расспрашивал я и разузнавал о всех тех лицах, которые были со мною на хуторе несчастного Сыча; ну, так двое из них — Незаймайворота и Нетудыхата — убиты, — будь над ними земля пером; один и теперь здесь, не захотел пасечниковать, а остался в коше до смерти… Ты его слышал сегодня, — это дед Кныш… А четвертый, Максим Кавун, оселся, правда, зимовником, миль за десять отсюда; заезжай к нему с Гордиенко, я и провожатого дам, — будет по дороге. Только, по–моему, любый пане, напрасно ты будешь забиваться и тешить сердце надеждой. Все это честные казаки, и ни один из них не мог бы отродясь решиться на такое гнусное каинское дело, — на грабеж товарища, да еще какого! Славного бойца за свободу, при Богдане, незабвенном гетмане нашем!»
Мазепа и сам склонялся к такой мысли, но все-таки решил заехать, чтобы покончить уже навсегда с этим грустным недоумением и оплакать навеки Галину.
Только к вечеру второго дня провожатый указал путникам в глубине балки хуторок из двух хат Максима Кавуна, Мазепа пришпорил коня и через четверть часа был уже у дверей большой хаты. Хозяин ее, еще крепкий и бодрый старик, встретил нежданных гостей чрезвычайно радушно и радостно.
Мазепа горел от нетерпения расспросить Кавуна про Галину, но долг приличия заставил его обменяться сначала приветствиями, выпить келех оковитой с дороги, осмотреть потом немудрое хозяйство зимовника, отведать дальше угощения радушного хозяина и наконец уже приступить к тонкому допросу.
Но еще до расспроса Мазепа уже вполне был убежден в невинности Кавуна. Искренний, простоватый до наивности, он сразу вселял к себе доверие. При осмотре хозяйства Кавун показывал все закоулки и в хатах, и в клуне, и в погребах; жаловался так правдиво на свое одиночество, к которому еще и до сих пор не мог совершенно привыкнуть, что сам Гордиенко, почесывая чуприну, признался Мазепе, что ему больно теперь, что он допустил в свою голову такую нелепую думку.
А когда Мазепа рассказал, за ковшом меду, о страшном избиении всех пожильцов на хуторе Сыча, о его смерти и погибели его внуки, то горю Кавуна не было границ: оказалось, что он был побратымом покойника и последний его спас от смерти. Мазепа, устыдясь своих подозрений, не решился даже и признаться Кавуну, для какой цели они завернули к нему, а последний добродушно и радостно, знай, угощал да угощал дорогих гостей из матери Сечи.
Загорелась снова у Мазепы открытая сердечная рана, и он стал заливать ее оковитой, да только залить ее ничем не залил, а за каждым новым ковшом лишь сам становился мрачней и печальней, сосала ему сердце тоска, наклоняла ему ниже и ниже его захмелевшую голову.
Жутко стало Гордиенко смотреть на безутешное горе своего нового друга; он подсел к нему и, положивши на его плечо ласково руку, промолвил тепло и сердечно:
— Полно, брате, не журись, видно, так Богу угодно… Умерла твоя невеста, и толковать нечего; а мертвую искать можно только на небе, да и то оттуда никто еще не вертался… Тужить о покойниках — только себя лишь крушить, а ты ведь для Украйны нужен. Жизнь-то у тебя еще впереди… Длинная нива, а на ней еще могут встретиться новые радости: Бог ведь справедлив, — за отнятое всегда воздает!..
Мазепа молча пожал Гордиенко руку и, сжав ладонями свою голову, промолвил хриплым голосом:
— Да, уж нет ее, голубки, на белом свете… Все живет, все радуется, а ее нет… Замолкла, исчезла!.. Оборвалась даже последняя надежда!.. Не тужить, говоришь, и забыть? А коли забыть невозможно? Эх, не ной же, сердце, так больно! Годи! Забыть нужно? Ха, ха! Налей же, брат, оковитой!..
Милях в семи–восьми от Острога, среди дремучих лесов прятался кляштор Св. Цецилии, выстроенный Галыпкой Острожской, совращенной из греческой веры ее предков в католическую и отдавшейся новой церкви с энтузиазмом слепой фанатички. Этот женский монастырь поддерживался на богатые средства острожских владений и блистал сначала необычной пышностью, отличаясь вместе с тем и строгостью монашеской жизни. Кляштору Св. Цецилии были даны королем особые права и привилегии, выдвигавшие его из ряда других подобного рода учреждений.