Фаина Гримберг - Клеопатра
Спустя два дня, заполненных долгими разговорами о Цезаре, она попросила Аполлодора никогда больше о нём не говорить:
— Если я ещё раз услышу это имя — «Цезарь», меня стошнит! А ведь ещё и Максим вернётся, тоже будет говорить о нём!..
— А если не вернётся? Например, уедет в Рим всё с тем же Цезарем?
— Не смеши! Ваш Цезарь не уберётся отсюда, покамест не ограбит Египет основательно и не подчинит себе, то есть Риму, то есть себе!..
Аполлодор смотрел на неё, улыбаясь ласково. Эти её попытки быть лихой и циничной смешили его.
* * *
Она кружила по саду. Платье надела зелёное. Выходила к пруду, наклонялась к воде, опускала обе руки, полоскала пальцы. Распрямлялась. Чуть откидывалась назад. Потом вдруг вспоминала, что давно не танцевала и не пела. Шагала прочь от пруда. С мокрых пальцев стекали частые капли. Горбилась вдруг и вдруг распрямлялась. Она приказала Хармиане, чтобы та не смела искать её в саду. Ушла далеко-далеко, в самый дальний угол сада. Здесь росли финиковые пальмы и ярко-красные цветы. Она начала распеваться:
— А-а-а-а!..
Кажется, голос прозвучал красиво, нежно, протяжно... Тогда запела:
И звенят и гремят
вдоль проездных дорог
За каймою цветов
многоголосые
Хоры птиц на дубах... [44]
Пошёл тёплый дождь. Падали с неба частые капли. Платье, волосы — всё уже вымокло. И лицо сделалось мокрым, как будто она плакала тихо. Нагнулась, развязала ремешки сандалий, потрясла одной ногой, другой. Сбросила сандалии в траву. Не удержалась на ногах, оперлась руками о землю. Руки запачкались о мох. Ступни крепко надавили на цветочную поросль, пальцы ног покраснели от сока раздавленных её ногами цветов. Подтягивая зелёное платье, зажимая между ногами, она взбиралась на дерево. Сначала всё ещё пела по-гречески, потом смолкла. Гладкую мокрую древесную кору сжимали голые ноги. Она знала, какое её тело, гладкое, сильное, упругое; она не боялась царапин случайных, она даже и не чувствовала их... Совсем наверху она села на развилистый сук, махнула ногами в воздухе. Дерево жило, сквозь ветви его пролетало дыхание ветра. Она сжала ноги, как в детстве впервые, с тем же ощущением удовольствия почти болезненного, и вдруг припала приоткрытым ртом к мохнатому затылку большой ветви...
Начала быстро спускаться, спрыгнула на мокрую землю. Пошла босиком, в запачканном платье. Слабо скреплённые чёрные волосы распустились неровно, заколки легко упали, исчезли на мокрой мшистой земле. Мелкий дождь нежно и тихо вымочил всё. Мокрые ветви и цветы густо и сладко точили аромат, будто изнемогали в страсти. Тонкая шкурка древесной коры засверкала на солнце. Лепестки опавшие разукрасили дорожку. Жуки и улитки ползли меж лужиц воды. Она теперь ступала осторожно, чтобы не наступать на них; это вдруг превратилось в игру и забавляло её... Что-то такое было в детстве, но она не могла вспомнить, да и не старалась...
Конечно, прежде чем увидеть его, она почувствовала, что он здесь. Он, которого она не видела тысячу лет. Он оставался худым, длинноруким и длинноногим, но он сильно вырос и окреп. Он стал юношей. Но всё же черты его и весь его телесный состав отличались некоторой незавершённостью. Лицо его было смуглым и хмурым, брови густые чёрные над чёрными глазами. Она увидела сразу его лицо, как улыбнулось ей это хмурое, всё ещё мальчишеское лицо, улыбнулся большой, длинный рот, блеснув быстро белыми яркими зубами... И его голос, уже почти мужской, но всё ещё с такими мальчишескими высокими нотками-звучками, позвал её так знакомо, так родно, будто оживший вдруг отцов голос:
— Мар!..
И она почувствовала, как и её губы сложились в эту внезапную энергическую улыбку, округлившую упруго щёки, тоже такие нежно-смуглые... И вырвалось, такое радостное невольно:
— Таял!..
Они подбежали друг к другу, но сбежавшись почти вплотную, не обнялись всё же... Она завела руку назад, махнула пальцами по волосам растрепавшимся. Он сказал совсем попросту, с этими мальчишескими интонациями, что она красивая... Но она быстро проговорила, что ей надо переодеться, и побежала стремглав, мелькая в воздухе влажном, близком к земле, босыми пятками. Она чувствовала радость, радость освобождения и предвкушения новизны. Отвеяв с дороги, будто ненужную шелуху, разговоры о Цезаре и чтение «Галльской войны», живая жизнь прибежала вновь прямо на Маргариту длинными сильными ногами, мальчишескими, мужскими...
Ели, хохотали беспричинно, играли в египетские шашки, хохоча то и дело. О политике речи не было, слова «Цезарь», «Помпей», «Рим» не произносились. Она уже знала, что нынешней ночью случится то, что давно уже должно было случиться. Она не боялась, ждала радостно, нетерпеливо, уже совсем недолго...
Ночью она узнала тот самый спальный покой... Он тоже узнал. Засмеялись вдвоём. Это узнавание и дружный смех сблизили их. Лицо Хармианы имело странное выражение, сумрачное и торжествующее, когда она проворными руками делала постель на широком ложе...
Сначала было хорошо, обнялись голыми руками, голыми телами горячо, стали целоваться... Она разгорячалась, внизу сделалось мокро... Потом она увидела — лежала навзничь — как он в полутьме тёр пальцами обеих рук большой фалл, вставши на колени... Пальцем твёрдым что-то раздвигал в её женском месте, грубо. Хмурый и белозубый. Твёрдый, острый и, должно быть, грязный ноготь царапал её нежные мясистые складочки внизу... Затем его рука направила в неё длинный плотный, с набухшими жилками, конец... Она зажмурилась и закричала от боли... Руки его сделались совсем крепкими, твёрдая его грудь давила её упругие груди... Она невольно сжимала ягодицы и приподымала чуть... обхватила руками, сомкнув на его спине, и будто вспомнив что-то, царапала твёрдые лопатки ногтями... и целовала, целовала твёрдый рот приоткрывшийся, воняющий чесноком и египетским ячменным пивом... Она умирала от этой боли... Не было ничего, кроме боли... Это долго длилось... Его тело было угловатым, больно упиралось в неё... Льняная простыня липкая... Потом он встал, нагнулся и поцеловал её запёкшиеся губы чмокающе... Вышел голый, волоча по полу рубаху... В ванной слуга будет поливать его... тереть губкой... Было хорошо, потому что наконец-то случилось... Но было обидно, потому что ничего, кроме боли, никакого наслаждения... В ванной комнате, облицованной мрамором, Хармиана долго обмывала её... От страшной боли внизу Маргарита передвигала ноги с трудом... Хармиана уже убрала окровавленную липкую постель, постлала чистую... Маргарита лежала, протягивала, не глядя, руку на столик, жевала печенье... Таял отправился на большие пруды, удить лобанов... Пришёл в спальню, говорил с ней, справился о её здоровье. Она понимала, что он думает о себе; ему хочется быть с ней, а её нездоровье этому помеха. Он даже сделался подозрителен, думал, не притворяется ли она... Косился хмуро... Сказал, что даст ей покой... На другое утро вошёл к ней решительно, был с ней. Овладел ею почти насильно. Не спрашивал, больно ли ей. Но это всё было не со зла, а от простого мальчишеского нетерпения... Днём они обедали вместе, лениво переговаривались, играли в шашки. Он позвал её на большие пруды. Она села в открытые носилки, разглядывала окружающее, деревья, небо... Изменилась ли она? Изменилось ли её восприятие всего того, что окружало её?.. Мгновениями ей казалось, что да, изменилось, всё изменилось; но тотчас решала — нет, не изменилось, нет!.. Смотрела на ужение. Ночью он снова был с ней. Завтракали вместе. Он спросил, поедет ли она с ним в Александрию, но спросил таким голосом, как будто она должна была непременно ехать с ним и не могла, не имела права отказаться. Это раздражило её. Он был простой, понятный; похожий на их отца и потому простой и понятный. Он уже был уверен в своей власти над ней, представлял себе эту власть до того скучной и обыденной, простой, лёгкой властью мужа над женой... Но она понимала, как это будет, в Александрии, больно уже не будет, но его конец будет жадно втыкаться в её женское место и не будет ей никакого наслаждения... Он, мужчина, будет принимать решения, командовать, а советоваться с ней будет свысока, или и вовсе не будет советоваться. Он уже сейчас думает, будто всё определено, будто она совсем принадлежит ему. Она даже чувствовала страх перед ним, страх женщины перед мужчиной. Это ещё сильнее раздражало её. Она старалась скрыть свой страх, старалась говорить спокойно и убедительно. Она сказала ему, что всё ещё немного больна. Он посмотрел хмуро и недоверчиво. Она понимала, он не верил не в её болезнь женскую, а в её приезд к нему в Александрию...
— Я приеду, — сказала она. И старалась говорить просто, естественно, обыденно...