Олег Боровский - Рентген строгого режима
– А этот жид что здесь делает?
Мы оба молчали.
– Вон отсюда! – не повышая голоса, проскрипел Волкодав, – и чтобы я здесь его больше не встречал.
Мне было мучительно стыдно за свое бессилие, за свою чудесную Родину.
После возвращения Дашкина из отпуска моя жизнь резко изменилась к худшему. Свой рабочий день Дашкин начинал с того, что ровно в 9 часов утра, прямо с улицы, в полушубке и валенках, врывался ко мне в кабинет и буквально обнюхивал все комнаты. Я долго не мог понять, что этот злобный хорек ищет, просто так психует или что-то у него на уме? Случайно я узнал, что Дашкин ищет у меня женщин... В санчасти работало несколько вольнонаемных женщин-медсестер, все они были женами офицеров из охраны лагеря, вели они себя вполне прилично, кроме одной, которая иногда приходила на работу с фонарем под глазом и на вопрос, что с ней случилось, обычно отвечала:
– Это работа моего любезного муженька, сволочь паршивая, мать его трижды перемать...
Иногда она заходила ко мне в кабинет и рассказывала старые солдатские анекдоты, не сокращая и не заменяя слов... Я стал запирать кабинет изнутри, так Дашкин с такой силой по утрам дубасил в дверь ногами и кулаками, что я опасался за целость стены. Чтобы больше не вспоминать эту мерзкую личность, я должен рассказать, что после развала Речлага Дашкин вошел в контакт с ворами и стал продавать им казенный спирт и морфий, его поймали, изобличили, выгнали из армии и из партии, и он исчез из Воркуты в неизвестном направлении...
Наша однообразная каторжная жизнь текла своим чередом, иногда, правда, случались события, к которым я так и не смог привыкнуть.
Старшим нарядчиком нашего лагеря был некто Виктор Орлов, личность в своем роде замечательная. Родом он был из Ленинграда, с улицы Жуковского, так хорошо мне знакомой с детства. Высокого роста, жилистый, Орлов был силен необыкновенно. В прошлом Витька был блатным вором, потом «ссучился» и стал служить лагерному начальству. Он быстро продвинулся по «служебной лестнице», и его назначили старшим нарядчиком лагеря. Старший нарядчик лагеря большая сила, но Орлов был особенным нарядчиком. Свою карьеру Витька сделал в лагере шахты № 8 «Рудник», его злобная несокрушимая воля внушала ужас всем заключенным, его боялись больше любого опера или начальника из надзорслужбы. Орлов избивал, издевался, глумился над беззащитными работягами, сколько было душе угодно, все ему сходило с рук. Начальство лагеря считало, что Витька поддерживает дисциплину и помогает службе по надзору. Дело дошло до того, что Орлову выдали наручники, которыми он мог пользоваться по своему усмотрению. Витьку постоянно охраняли «шестерки», которых он на работу не посылал, но кормил исправно. Такой бесконтрольной властью в Речлаге не пользовался ни один нарядчик. Работяги, которые приходили к нам из ОЛПа «Рудник», рассказывали, что одним из любимых развлечений Витьки было поймать и повесить кошку. Наконец начальство лагеря № 8 поняло, что Витька слишком уж разгулялся, и его перевели к нам, на 5-й ОЛП шахты № 40.
У нас Орлов наручников в кармане уже не носил, Волкодав этого не потерпел бы, но в остальном Витька вел себя, как и на «Руднике». Жил Орлов в бараке Горнадзора, но мы, инженеры и врачи, ни в какой контакт с ним не вступали.
Как-то, помню, летом, в теплый воскресный день, я наблюдал вольную борьбу, которую затеял Орлов с заключенным богатырского сложения, видимо, в прошлом спортсменом-тяжеловесом. Витька поджарый, мускулистый, обхватил, как клещами, длинными руками могучего верзилу и легко положил на обе лопатки. Мы молча, с содроганием наблюдали за этой сценой. Слава о его подвигах и кулаках шла за ним по пятам и наконец догнала его в нашем бараке. Как-то на рассвете в барак Горнадзора вошли двое заключенных, сели верхом на спящего Орлова, разбудили его и, пока он приходил в себя, четырьмя ножами стали его резать. В первый момент Витька попытался их сбросить, но они вцепились в него мертвой хваткой и работали ножами, как автоматы. Орлов завыл страшным голосом, перемежая вой матерной руганью и угрозами, и все же сумел вместе с ними свалиться на пол и затихающим уже голосом стал просить пощады... Вскоре Орлов затих, залив своей кровью большую часть пола в секции. И никто не заступился за него... По лагерным законам все натянули одеяла на головы и сделали вид, что крепко спят.
Несколько десятков глубоких проникающих ранений, из них четыре в сердце, насчитал Эдик Пилецкий на вскрытии Орлова. Покончив с Витькой, зыки пошли в другой барак и одним ударом ножа зарезали еще одного стукача и подонка. Свершив лагерный суд – скорый и праведный – оба зыка пошли в свой барак, умылись, вытерли ножи и спокойно сели пить чай. Солдаты из охраны решили, что в лагере началась повальная резня, и с перепугу заперлись в надзорслужбе. Только когда убедились, что резня не имеет к ним отношения, они вошли в барак и арестовали обоих «нарушителей». Одного из них, по фамилии Харьковский, я встретил через несколько лет в другом лагере, и, вспоминая минувшее, он рассказал, что все отнеслись к ним обоим с сочувствием, все были довольны, что они избавили лагерь от жестоких подонков.
Рядом с бараком, где размещался мой кабинет и физиотерапия Абрама Зискинда, стоял барак с инфекционным отделением санчасти. Идея создания «заразного» барака принадлежала моему другу врачу Григорию Соломоновичу Блауштейну. Он сумел убедить лагерное начальство в том, что из-за большой скученности населения лагеря всегда можно ожидать вспышки какой либо инфекционной болезни – холеры, например, или туберкулеза легких, и уговорил Филиппова выделить половину барака под инфекционное отделение, под своим, естественно, руководством. Надо отдать должное Г. С., он провел эту операцию блестяще. На входной двери Блауштейн повесил четко написанную вывеску: «Инфекционное (заразное) отделение».
Слово «заразное» стреляло без промаха, и ни один солдат из охраны и даже офицеры ни разу не рискнули зайти внутрь барака. «Заразное отделение» стало для нас безопасным оазисом, где можно было собраться своей компанией и даже справить чей-либо день рождения с выпивоном и закусоном. Кухня санчасти была в нашем полном распоряжении. Так как в лагере не было пока вспышек заразных болезней и чтобы отделение Г. С. не пустовало, врачи изредка укладывали туда, под видом туберкулезных больных, несколько человек на отдых и поправку. За все время функционирования заразного отделения в нем умер только один заключенный – инженер-строитель. И действительно от туберкулеза легких. Правда, зимой 1952 года в лагере была вспышка массового заболевания, но, к счастью, не заразного. Большинство заключенных отравились в столовой тухлой мойвой, которую привезли в лагерь в больших деревянных бочках и, когда их вскрыли, всем присутствующим ударил в нос запах тухлятины. В тот день в столовой дежурил врач Наум Спектор, который не разрешил пускать мойву в пищу. Произошел резкий обмен мнениями между врачом и поваром, и последний не нашел ничего лучшего, как попрекнуть Наума его национальностью, а Наум не нашел лучшего продолжения и врезал повару оглушительную затрещину, за которой последовали и другие боевые действия с обеих сторон. Капитан Филиппов за «битву при мойве» посадил Наума на пять суток в карцер без вывода на работу, а рыбу разрешил употребить в пищу. Весь лагерь отравился мойвой, и всех охватил неудержимый понос, в большие лагерные уборные (на десять очков) день и ночь стояли длинные очереди зыков, которые обеими руками придерживали заранее расстегнутые ватные штаны, кляня свою собачью жизнь, Сталина, власть, Филиппова, черта и всех святых... Меня, к счастью, миновала сия горькая чаша, так как я питался в столовой санчасти и тухлая мойва проплыла мимо меня...
В бараке Г. С. всегда было чисто, тепло и уютно, в небольших изолированных комнатах стояли наготове деревянные топчаны, застеленные чистейшим бельем. Дневальным у Блауштейна числился бывший кадровый немецкий полковник, здоровенный мужчина, надо сказать. Я всегда поражался, как безупречно полковник исполнял обязанности дневального, был всегда чисто одет, подтянут и как лихо ставил перед Блауштейном тарелки с едой... В общем, если быть честным, в лагере после меня лучше всех жил Григорий Соломонович, и даже капитан Филиппов относился к нему терпимо, хотя и был сталинским антисемитом... Но неустойчивая жизнь в лагере вскоре обрушила на Г. С. целый воз неприятностей... С очередным этапом, прямо с колес, привезли из Риги врача-психиатра по фамилии Рубинштейн. Крупный специалист, Рубинштейн, к сожалению, имел какой-то странный, очень уж темпераментный характер, неуемная жажда деятельности его прямо обуревала, что, как известно, в лагере не поощряется. «Не высовываться!» – Рубинштейн этого не понимал и повел себя, вопреки нашим советам, очень неосмотрительно. Всем-то он интересовался, все хотел знать из первых рук, он бегал из барака в барак, как наскипидаренный, то летит к главному врачу Лещенко, то в хирургию к Благодатову, то в «заразное» отделение к Блауштейну, то ворвется как ураган ко мне в рентгенкабинет, но я скоро его отвадил, заявив напрямик, что его поведение мне не нравится. В конце концов Рубинштейн добегался, его стремительные вояжи не остались незамеченными операми всех рангов, и они приказали провести тотальные шмоны во всех отделениях санчасти, включая и барак Блауштейна. У меня и у Зискинда вохряки особенно не усердствовали, боялись трогать приборы и аппараты, но зашли, походили, пооткрывали ящики в столах и ушли. Конечно, у Блауштейна они ничего не нашли, кроме небольшого пустячка, повлекшего неисчислимые бедствия для нашего дорогого Григория Соломоновича – из кармана телогрейки шустрый вохряк извлек клочок бумаги, на котором Блауштейном были написаны сочиненные им стишки. Начинались они так: