Александр Шмаков - Петербургский изгнанник. Книга вторая
— Спасибо…
Промысловики вновь вернулись к прежнему разговору об охоте.
— Не примечал, откуда белка-то?
— С полудни шла. По приметам ленская.
— Говорят, крупнее она?
— Вроде крупнее.
— Какая же попадает?
— Всякая. Вперемежку идёт: краснохвостка, бурохвостка, чёрнохвостка.
— И чего только нет в нашей Илимской тайге, — с гордым восторгом произнёс Никита. — Всё есть, Евлаша. Взять только надо…
Радищеву понравились душевные слова Никиты. Он поддержал его и тоже сказал о несметных богатствах сибирского края, о том, что богатства эти пока ещё лежат втуне, когда народ поднимет их, то сделает государство российское самым могущественным среди других стран.
— У кого, что болит, тот о том и говорит, — заметил Евлампий. — Оно може и так, но когда будет, нас уже черви съедят в земле… — и отмахнулся рукой, словно хотел сказать этим: всё это хорошо на словах, а попробуй добейся того на деле.
— Хозяйка, чайку налей!
Жена услужливо подбежала, налила в кружки чай, забелила молоком, подала мужчинам и снова отошла от стола.
— А верно, Евлаша, будто белка плодовита? — отпивая горячий чай, спросил Никита.
— Говорят, тридцать девять в год бывает. Сама сорокова выходит.
— Смотрит-ка ты! Урожайна.
— Ещё кружку выпей горяченького.
— Спасибо за угощенье.
Никита встал и вышел из-за стола. Отодвинул табуретку Евлампий, отставил допитую кружку Радищев. Промысловики закурили, обменявшись кисетами, чтобы испробовать табак. И вновь их разговор, медленный и степенный, потёк плавно и непринуждённо о большом урожае белки в илимской тайге.
Потемнели слюдяные оконца. Хозяйка запалила коптящий коганец с бараньим салом, поставила его на припечек.
— Значит урожай нынче на белку? — переспросил Радищев, чтобы окончательно убедиться и иметь возможность хотя бы примерно определить, сколько даст пушнины Илимск в такой год, если каждый промысловик будет добывать белки столько же, как Евлампий.
— Урожай, — ответил Евлампий, — на белку урожай, Александр Николаич, а на хлебушко неурожай. Так оно и бывает: рубаху справишь, штаны пропадут, штаны заимеешь, рубаха прелая на тебе свалится с плеч…
— Своего-то хлеба, дай бог, чтобы до пасхи хватило, — сказал Никита, — а к петрову посту животы у всех, подведёт…
— Чтоб не подвело, на поклон к купчишке Прейну пойдёшь. Он, хапуга, не откажет, меру муки наполовину с отрубями даст и в поминальник свой занесёт, — Евлампий тяжело вздохнул. — На белку урожай, Александр Николаич, вроде и добыл её хорошо, — он машинально вскинул руку и указал на связку беличьих шкурок, — а снесёшь купчишке, в кармане-то снова пусто, — и ядовито продолжал: — Тот поминальничек свой раскроет, да ещё скажет, мол, должишко за тобой, Евлашка, небольшой остаётся, и хихикнет… Эх-ма-а!
— У всех промысловиков одинаковы прибытки.
— Были бы прибытки-то, Никита, а то долги, — с болью произнёс Евлампий. — Прибытки-то наши у купчишек в руках…
И боль Евлампия, тяжёлая и искренняя боль, передалась Радищеву, как самая близкая и понятная ему боль тысячи тысяч таких же обездоленных, обворовываемых промысловиков и крестьян то помещиками, то исправниками, то чиновниками.
«Нет, такой жизни народа должен быть конец. Доколе может существовать несправедливость, зло, обман! — с возмущением и ненавистью к тем, кто породил это людское бедствие, подумал Радищев. — Простой народ, который должен составить основание и предмет нового общественного устройства, должен быть избавлен навсегда от них. Народ должен быть счастливым и блаженным и будет им лишь тогда, когда переменятся правительства и над землёй взойдёт заря свободы!»
— Чем хуже, тем лучше, — отвечая на свои мысли, произнёс Радищев, — из мучительства рождается вольность…
— Нет уж, и так мучительства хватает, — ответил на эти слова Евлампий.
— Однако поздно уже. Пойду, — сказал Никита.
Он встал с лавки и направился к выходу. От двери он спросил:
— Утресь в тайгу?
— В тайгу.
— С удачей обернуться.
— Снежка бы за ночь не выпало, обернусь…
Накинул на плечи овчинную шубу и Радищев.
— Что будет у тебя, Евлампий, заходи ко мне запросто, — сказал он.
— Заглядывай к нам ещё как-нибудь, — ответил Евлампий, — медвежатинкой угощу, зажаренной с луком. Отмясоедничаем зараз, а потом легче будет пост держать…
Хозяин набросил на себя дублёный полушубок и вышел проводить гостей.
На дворе чуть подморозило. Луна зеленоватым оком одиноко смотрела на тайгу, на заснеженные избы Илимска с огоньками, бледно светящимися в замёрзших оконцах.
— Не будет снега, — утвердительно сказал Никита.
— Не должно бы, ежели по луне судить, — подтвердил Евлампий.
4Неожиданно ко двору Радищева подкатила оленья упряжка Батурки. От оленей шёл густой пар, было видно, что хозяин упряжки спешил. Батурка привёз искалеченного медведем тунгуса Костю Урончина. У него была переломлена левая рука.
— Помогай, друга, — вводя в дом Урончина, попросил Радищева Батурка, — помогай, Костя мой друга…
Тунгус Урончин побывал в лапах медведя. Александр Николаевич осмотрел переломленную на половине между локтем и плечом руку. Урончин заскрипел зубами от боли, на глазах его блеснули слёзы. Радищев уложил тунгуса на лежанку и попросил его не шевелиться и не дёргать рукой.
— Молчи, друга, — сказал ему и Батурка, — молчи, русский друга всё сделает…
Александр Николаевич в небольшой практике своего врачевания ещё ни разу не имел дела с переломом кости и её складыванием. Он сначала хотел пригласить бабушку Лагашиху, слывшую умелой лекаркой в этих делах, но слова Батурки, возлагавшего надежды на него, и желание проверить свои знания на практике заставили Александра Николаевича смелее взяться за оказание помощи.
Радищев попросил Степана изготовить прочные лубки и, когда они были сделаны, стал с помощью слуги восстанавливать переломленную кость. Что-то долго похрустывало под его пальцами, и Александр Николаевич на ощупь чувствовал, переломленная кость не сразу ложится на своё прежнее место. Опухоль руки мешала ему тонко прощупать перелом и точно сложить кость.
Урончин не шевелился. Он лишь сквозь стиснутые зубы и искусанные до крови губы глухо стонал. Лицо его, сделавшееся кирпичного цвета от натуги, покрывалось потом, и Батурка, заглядывая в глаза Урончина, выражающие страдание, тихо приговаривал:
— Молчи, друга…
Крайнее напряжение захватило и Радищева, пока он искал точного положения, в котором кость была до перелома. Он с облегчением вздохнул как только кость в месте перелома правильно соединилась. Тогда на руку Урончина наложили крепкие лубки, туго перевязав их бинтом.
Когда всё было закончено и левая рука для надёжности закреплена ещё повязкой через шею, Костя Урончин, мужчина среднего роста лет сорока пяти, поднялся на лежанке и, еле слышно, сквозь зубы сказал:
— Пить.
Степан принёс ковш студёной воды, и Урончин, не переводя дыхания, осушил его. Батурка, всё это время пристально наблюдавший за товарищем и Радищевым, обеспокоенно спросил:
— Костя сможет на «дедуску» ходить?
Александр Николаевич, догадываясь, кого подразумевал под «дедуской» Батурка и считая его беспокойство вполне естественным, ответил:
— Весной сможет на медведя охотиться…
Чёрные глаза Батурки радостно сверкнули.
— Спасибо, друга. Апеть хоросо…
— Курить, — попросил Урончин, и Батурка живо набил свою трубку табаком, высек огонь кресалом, потянул из неё разок, с каким-то особенным удовольствием глотнул дым и передал трубку товарищу. Тот быстро-быстро засосал её с жадностью изголодавшегося человека.
Радищев спросил, как Урончина помял медведь, и Батурка охотно стал рассказывать, часто заменяя слова живой и выразительной жестикуляцией и мимикой. Александр Николаевич и Степан поняли это так. Тунгус Костя Урончин — лучший охотник из стойбища всегда добывал «дедуску» зимой, когда медведь сонный лежал под снежным намётом в своей берлоге. Его умел хорошо отыскивать под снегом изощрённый и испытанный глаз Урончина, ещё с лета запомнившего «старый берлог».
И вот нынче Костя Урончин тоже пошёл на «дедуску» с ним, с Батуркой. Охотник отрыл берлогу из-под снега и, как в молодости, привязав к поясу верёвку, конец которой отдал Батурке, сам полез в берлогу, чтобы ножом прирезать спящего медведя, как поросёнка. Но, должно быть, Костя промахнулся ножом, угодил мимо сердца, и разъярённый зверь помял в своих лапах Урончина, переломил ему руку.
— Убил медведя-то? — поинтересовался Степан.
— Добыл «дедуску», — ответил Батурка.
Незатейливый, но правдивый, рассказ Батурки о Косте Урончине оставил сильное впечатление у Радищева, восхищённого поступком тунгуса. Он представил его влезающим в медвежью берлогу, и Александру Николаевичу невольно стало страшно до мурашек, пробежавших по спине.