Александр Шмаков - Петербургский изгнанник. Книга вторая
Александр Николаевич сразу всё это понял и догадался. Он стоял в дверях и внимательно слушал пение Елизаветы Васильевны, её несильный, но приятный голос ещё больше защемил его сердце тоскливыми нотками.
Мгновенно осенившая Радищева догадка о том, что происходило в душе Рубановской, словно подтянула все нервы и собрала в комок все его душевные силы. Он сразу встряхнулся. Ему стало стыдно за свою слабость.
Он не должен был выпускать вожжи ив рук, давать ослабнуть воле. Смириться с тем, что есть, значит покориться судьбе: радоваться лишь теми радостями, какие она даёт, и не требовать, не искать большего. Свыкнуться с унылостью и дать засосать себя тоске, как в болото, а потом что?
Чувство примирения было Радищеву чуждо. И в душе его невольно поднялся протест. Романс Нелединского-Мелецкого по духу своему был чужд мятежной натуре Александра Николаевича. Но подруга пела так мило, так хорошо, что он не мог её прервать.
И мысли Радищева вдруг прорвались. А где стоны народа в песне, где та радужная искра надежды на лучшее, чем силен русский человек? И ему захотелось услышать в эту минуту в песне бурю, жажду народной мести, такой песни, чтобы от душевной радости церковные колокола отозвались малиновым звоном.
Александр Николаевич быстрыми шагами прошёл к Рубановской, почувствовавшей его присутствие и переставшей петь. Он нежно прижал её голову к своей груди, а потом, поцеловав, молча удалился из её комнаты.
3В сентябре выпал снег. Сначала над тайгой зловеще прошумели вьюги, потом сразу стихло, и установились ясные, погожие дни. Сырая, дождливая погода осенью по народным приметам предвещала скорый снег, хорошую порошу охотникам. Так оно и получилось — словно до примете в Илимск пришла зима.
Светлее стало в тайге, забелели, засверкали радугой на солнце короткого дня крыши изб, а над ними высоко из труб поднялся голубоватый дым. Напевно заскрипели полозья саней по первому снегу, веселей затрусили рысцой лошади мимо воеводского дома. Илимцы ехали то за сеном, то за дровами, то в Усть-Кут или Братск на базар, то на дальнюю охоту в верховья Илима.
Светло и радостно стало на душе Радищева. Безлюдье и безжизненность тесных илимских улочек сменились криком ребятишек, высыпавших гурьбой из дворов, лаем и визгом собак, кувыркающихся в снегу, мычанием и блеянием скота, гоняемого по утрам на водопой.
Все, кто промышлял белку, ушли в тайгу на охоту — одни дальше вглубь, другие — поблизости. Александр Николаевич тоже устроил несколько прогулок на лыжах с ружьём в распадок на ту сторону Илима.
В один из таких дней, возвращаясь из леса, он заглянул к Евлампию, жившему в крайней избе, будто на отшибе ото всех.
Евлампий сидел на берёзовом чурбане и свежевал белку. Чёрные, свисшие усы при каждом движении мелко вздрагивали.
— Будь гостем, — не отрываясь от работы, приветствовал его Евлампий, — проходи, Александра Николаич, садись на лавку…
Радищев прошёл и сел. Он стал рассматривать избу, её небогатое убранство и пожитки промысловика. От печи через всю избу была прикреплена жердь, а на ней висели шкурки зверей, связки лука, высушенных трав, какие-то мешочки и тряпки. В углу, у двери стояла широкая деревянная кровать, покрытая самотканным одеялом, в изголовьях одна на другой сложены были несколько подушек в ярких ситцевых наволочках. Рядом с кроватью находился сундук.
В слюдяные оконца, переливающиеся радужными красками на солнце, бил матовый свет дня. Листвяжный пол был добела промыт с дресвой. Должно быть жена Евлампия, как все сибирячки, любила порядок и чистоту в избе, обладала уменьем создавать из ничего домашний уют.
Александр Николаевич стал наблюдать за Евлампием. Благодушное лицо выдавало добрую натуру русского таёжника-промысловика. Он свежевал белку молча. По мягкой, ещё парной мездре шкурки, растянутой на коленях, быстро ходил нож, соскабливая кровоподтёки и одновременно вытягивая шкурку.
В избу вошёл сосед Никита, чинно поздоровался, постоял под порогом, обивая с волчьей шапки мокрый снег, прошёл дальше и сел на лавку.
— Гость у тебя, — сказал он.
— Гость, — отозвался хозяин.
— Возвращался с прогулки, дай, думаю, зайду к Евлампию, — сказал Александр Николаевич.
— Може с докукой какой, говори? — поворачивая к Радищеву голову и вскидывая на него лукавые глаза с горевшими в них искорками смеха, спросил Евлампий.
— Была бы, сказал, — ответил Радищев.
Евлампий с Никитой заговорили о своём охотничьем деле.
— Белковал малость?
— С зорьки до полудни. Девятнадцать принёс, — не отрываясь от дела, ответил Никите Евлампий. — Самый момент угадал. Фартово-о!
Хозяин наколол на длинный прут очищенную шкурку, достал трубку с длинным мундштуком и старательно стал набивать её табаком из кожаного кисета с красной тесёмкой. И только после того, как вокруг него поплыло сизое облачко дыма, он заговорил о том, как белковал.
— Нонче, паря, белки-то тьма. По утрам её только и брать, когда она выходит. Тут уж не зевай.
— Из ружьишка бил?
— С прошлогодку чтой-то врёт, никак не попадёшь, так сегоды зверька больше ловушкой брал…
— О ты-ы, какая загагурина, врать может.
— Может, как плохой человек.
— Запродал бы ружьишко-то кому.
— Любитель не подвёртывается.
— А-а! На наезжего надо, своему нехорошо.
— Знамо. Жду случая.
Помолчав, Никита вновь завёл разговор, и Радищев слушал их непринуждённую беседу, не мешая им, ни вопросами, ни репликами.
— С собаками ходил?
— С собаками, — ответил хозяин.
— Хороши собаки?
— Хороши, паря. Полфарта в охоте. Как пошли, передыху не дадут, только поспевай за ними. И умны. Следков нет, собаки на тебя смотрят, будто спрашивают. Побыстрее зашагал, и они ходом за тобой. Чуть замешкался, хвостами закрутили и ну искать…
— Скажи-ка-а! А белка-то больше где держится?
— На листвяге. Тут её хлёстко брать. В сосняк-то она с голодухи переходит. И там дохнет. Подходишь — валяется, бедная, с шишкой в зубах. Засмолит себе горло, кишку и дохнет.
— В кедраче бывает?
— Бывает. Тут её неважно брать. Запутается в ветках, вроде чернеет, а белка ли, узнай. Другая кедра такая, корову затолкай и то не опознаешь…
— И верно?
— Ну не корову, так барана.
— Скажи-ка ты!
— Кошку-то наверняка, без прибавленья…
Они вдруг оба дружно и заразительно рассмеялись, рассмеялся и Радищев.
— Охотника, паря, хлебом не корми, — сказал Никита, — а соврать обязательно дай.
— В кровь въелась.
— Отчего, Евлаша?
— Отчего-о? Человек в тайге — одиночка, воображенье и играет. А на людях-то уж по привычке…
— Верно, пожалуй.
Они вновь замолчали. Евлампий заканчивал обделку беличьих шкурок. Никита с завистью посмотрел на пухлую связку шкурок, висевших на жёрдочке.
— Хозяйка! — обратился Евлампий к жене, возившейся на кухне за перегородкой. — Накрой-ка стол.
Вскоре хозяйка, низенькая и проворная женщина, заставила стол тарелками и мисками. В одной тарелке белел творог, в другой золотились нарезанные огурцы, в глубокой миске поблёскивал сохатиный студень, обложенный луком. Рядом на тарелке лежала сохатиная копчёная губа, а на сковородке дымились поджаренные беличьи задочки.
Александр Николаевич, рассматривая стол, уставленный разнообразной едой, подумал, что почти вся она охотничья, добыта трудом промысловика, обильная, когда начинается звероловный сезон, и бедная, когда он кончается.
— За стол, — важно пригласил Евлампий, когда жена, закончив расставлять посуду с едой, отошла в сторонку и, сложив руки на животе, так и осталась стоять, готовая по зову мужа вновь подбежать к столу.
Мужчины сели за стол.
— Не обессудь, барин, — сказал хозяин, — чем богаты, тем и рады.
— Так жить можно, — смеясь, заметил Александр Николаевич.
— И живём раз в году, а потом — зубы на божничку… В избе великий пост начинается…
— К такой бы закуске да штофик, — сказал Никита.
— Ан не мешало бы, но белку-то ещё не носил купчишке. Толсто, поди, купит, тонко носиться будет, да останется ли на штоф-то?
Евлампий молча принялся за еду, за ним последовал Никита. Радищев также попробовал сохатиного студня и копчёной губы.
— Подчевался бы беличьими задочками. Баба у меня мастерица жарить.
— Спасибо.
Радищев попробовал впервые в жизни жареные беличьи задочки. Мясо было нежное, вкусное, чуть отдавало смолой. Он похвалил жену Евлампия. На лице женщины расплылась довольная улыбка.
— Вкусна наша еда? — спросил Евлампий, вытирая ладонью свои усы.
— Вкусна, — отозвался Радищев.
— Заходи позднее как-нибудь, добудем с Никитой медведя, жареной медвежатиной угощу…
— Спасибо…
Промысловики вновь вернулись к прежнему разговору об охоте.