Дмитрий Вересов - Генерал
Но в один из последних вечеров, когда в парке угрожающе скрипели старые ильмы, Рудольф вернулся озабоченный и сердитый.
– Как это по-русски называется – накаркала? Вот, читай! – И он бросил на столик маркетри распечатанное письмо со штампом отдела пропаганды ОКВ.
Дрожащими руками Стази взяла письмо, другой рукой туже запахивая полы шелкового халата, чтобы не открылась пополневшая грудь. Ее как переводчицу вызывали в Берлин для перлюстрации писем русских курсантов во вновь созданном ОБФ[128]. Срок явки стоял на следующий же день.
Первым порывом Стази было сопротивляться всеми способами. Верена знает только про Бадсфельд и уже не сможет помочь ей, но постепенно ей вспомнились и слова Трухина о Берлине, и напутствие Дистерло ничему не удивляться.
– Что ж, это приказ, – вздохнула она.
– Зато мы будем почти вместе, у меня в Берлине припасена отличная квартира. Когда я там по делам, то, разумеется, предпочитаю гостиницу, но с тобой… – И он на руках отнес ее в спальню.
– Погаси свет, – потребовала Стази, как делала последнее время. «Он не отпустит меня, – вдруг ясно поняла она, как можно сильней втягивая живот, – никогда не отпустит…»
Наутро за Стази приехала штабная машина, она безучастно села и долго ехала, закрыв глаза. Жизнь рушилась – и рушилась окончательно, гораздо страшней, чем под лужским мостом. Сил думать о прошлом и о высоком у нее больше не было, она стала просто куском плоти. «Это расплата… расплата… за что? Я не меняла своих взглядов… неужели только за то, что отдалась врагу, без любви, без нужды. Не за кусок хлеба даже… И Бог за это отобрал у меня любовь, которую я ждала, которая редко кому выпадает… И он никогда не узнает обо мне правды – что я умерла только из-за любви к нему, моей гордой, моей растоптанной любви…»
Она очнулась от прикосновения легкой руки.
– Wie fuehlen Sie sich?[129] – Рядом в новой непонятной форме сидела Верена, безукоризненная и стройная. – Говорите по-русски. Все в порядке. Я устроила вам вызов, он настоящий, скажите спасибо великодушию графа фон Штауффенберга, мы с ним давние друзья. – Она слегка усмехнулась. – На самом деле ваша реальная работа начинается через три дня, поэтому сейчас мы едем в клинику доктора Кэмпф, это моя подруга. Но там – только по-немецки, несмотря на то что среди сестер есть русские. За ними следят, стараются подставить. Недавно немка свалила обожженные по неуменью ножки младенца на русскую, и ее арестовали за преступление, сделанное из ненависти к немецкому народу… Вот так. Это все, что я могу для вас сделать, дальше будете действовать сами.
– Спасибо, – только и могла проговорить Стази, чуть заметно пожимая невесомую руку.
– Спасибо, – вздохнула Верена. – За такое не благодарят, девочка. Спасибо скажете доктору… да еще вашей синеглазой любви.
Стази похолодела.
– Он… знает?
– Конечно, нет. Но, если б это был не он, а какой-нибудь русский генерал из голодранцев, которыми кишат теперь наши лагеря, я вряд ли стала бы помогать вам. А теперь переходим на немецкий и говорим о чем-либо нейтральном.
Но Стази была почти не в состоянии говорить, и всю дорогу до Берлина Верена рассказывала, как в начале двадцатых жила в Гатчинском парке у приютившего их семью сторожа, мазала сажей лицо и училась носить мещанскую одежду.
– Тогда еще дворец стоял почти нетронутым, огромными коллекциями эти мерзавцы даже не знали, как распорядиться. Они требовали «отдать это народу», чтобы тот гадил на лестницах и сорил семечками по бесценным полам… Тогда еще были живы прежние сотрудники – и, господи боже мой, чего им только не приходилось делать, чтобы спасать дворец! Они косили и продавали сено с парковых лугов, торговали цветами, саженцами, даже устроили на Сигнальной башне парашютную вышку! И ни копейки не брали себе при их нищенских зарплатах, все отдавали на сохранение коллекций, на которые большевицкая культура выдавала мизер. Хуже того, она за бесценок продавала их за границу. «Некоторые работники слишком ретиво охраняют царские резиденции – не от нас ли они их охраняют? И для кого?» – с ненавистью процитировала она. – Скоты! Сотрудникам не давали писать даже научных статей! Как там сейчас? – оборвала она себя.
– Сейчас не знаю. Но в тридцатые полдворца занимали воинские части, артиллеристы кажется.
– О, боже! И, разумеется, ничего толком не эвакуировали!
– Наверное. – Стази вспомнила, как отчаянно ругалась Налымова перед самой войной, рассказывая на коммунальной кухне о том, что на эвакуацию всех пригородных дворцов выделено всего восемь вагонов.
– И, не поверите ли, всего за четыре дня! – Налымова прикуривала одну папиросу за другой и бросала их прямо на пол. – Впрочем, что ж, ежели они намерены вывезти всего четыре тысячи вещей! – Она хваталась за голову, рискуя спалить волосы. – Нет, не просто четыре, а четыре восемьсот семьдесят одну! Какая мелочность, какой цинизм! И это из сотен тысяч единиц! А несчастного Фармаковского, посмевшего – надо же, посмевшего без их разрешения! – написать инструкцию по перевозке и переноске, затравили и едва не объявили врагом народа! Господи, такая уникальная брошюра – и всего тысяча экземпляров! С рисунками от руки, сама вклеиваю! Да ее каждому, каждому работнику наизусть знать! – И Налымова в отчаянии бросалась на стол.
Машина уже неслась берлинскими пригородами. Город был тяжелый, огромный, серый, все из серого, потемневшего от времени и дождей камня, дома большие, почти черные, давящие. Стази невольно вспомнила Ленинград, легкий под открытым северным небом. Здесь же самым ярким была изумрудная окись памятников, и только перед кайзеровским дворцом в глаза Стази, как вздох родного города, бросились два юноши с конями из чистой бронзы[130]. Людей на улицах было много, добротно одетых, но спешащих, сильно разбавленных армейской формой.
Автомобиль подъехал к невзрачному пятиэтажному зданию, где Верена сдала Стази с рук на руки доктору, оказавшейся похожей на Вагнера: усталое спокойное лицо, крупный породистый нос и светлые глаза под нависшими веками.
– Bis zum naechsten Treffen in besseren Zeiten,[131] – были последние слова Верены.
Уже проваливаясь в наркозный сон, Стази смутно услышала разговор хирурга и сестры.
– Was fuer ein Organismus, nicht? Sie koennte mindestens zehn Kinder gebaehren. Schade, dass es jetzt keine Kinder mehr geben wird.[132]
– Das ist ihre Entscheidung, Schwester Anna. Wir haben nicht das Recht, jemanden zu bemitleiden.[133]
И в белом беспамятстве Стази увидела пустую заснеженную Троицкую, по которой медленно, сам по себе двигался, качаясь на снежных волнах, гроб. Над ним заворачивалась в тугие злые воронки пурга, где-то раздавался вой, по стенке гроба бил пакетик из газеты с замерзшим хлебом, а гроб неумолимо подбирался к ней, стоявшей у моста, и она с ужасом не понимала, кто в нем: ее ребенок, Трухин или она сама…
Плохо соображая, Стази на третий день вышла на полупустую Крупсштрассе и спросила первого прохожего, как пройти к русской церкви – там она надеялась узнать адрес штаб-квартиры НТСНП. К ее удивлению, немец вполне любезно проводил ее до нужной улицы.
5 октября 1942 года
Трухин прошел в кухню и неожиданно поймал себя на мысли, что он впервые за полтора года находится в нормальной человеческой квартире. Когда он последний раз видел газовую плиту, занавески на окнах, кафель в ванной? Наверное, в Лиепае, в мае сорок первого, перед тем как отправиться в штаб ПрибВО. Тогда ему на месяц выделили квартиру в старинном доме на улице Паста. Там всегда царила прохлада, сводчатые каменные стены напоминали о псах-рыцарях, а на шкафу сидел угрюмый черный кот, оставшийся от прежних жильцов. Он смотрел на мир бесстрастными глазами, и Наталья не могла при нем предаваться любви – так он смущал ее своим тяжелым немигающим взглядом… А что уж говорить об академическом общежитии на Хользунова? Клопы, запираемый на замок единственный на этаж туалет, вонючие примусы – и все это для элиты страны. Разумеется, байдалаковская квартира была, несмотря на скромные размеры, гораздо более комфортной, чем латышская; в ней даже присутствовал австрийский кухонный комбайн, огромный, сверкающий, с массой непонятных приспособлений. Байдалаков ценил удобства, несмотря на то что по рождению был простым донским казаком. Впрочем, военное училище и Белая армия немало поработали над его огранкой. Они как-то сразу понравились друг другу, и ощущение свободы все сильнее овладевало Трухиным, тем более что ходатайство его было сразу же удовлетворено, и отныне он уже считался не пленным вермахта, а свободным иностранным гражданином на территории Германии.
Он с удивлением узнавал из рассказов Байдалакова и приходивших к нему, что культурная русская жизнь шла в Берлине своим чередом, хотя и не так бурно, как до войны с Союзом. Работали храмы, читались лекции, действовали кружки, ставились оперы и балеты, проходили встречи с видными эмигрантами. Да и в самом городе Трухин не заметил открытой ненависти к русским.