Валерий Замыслов - Иван Болотников Кн.1
— Выслушай княжий наказ, Егорыч. Царь всея Руси Федор Иванович указал войско в Москву собирать и с каждых ста десятин земли пахотной по единому мужику на коне выставить. Поэтому из села Богородского велено снарядить пятнадцать ратников. Отобрать мужиков помоложе, а того лучше — молодцев добрых. Собирай немедля. К вечеру в Москву выступать.
— Княжью волю сполню, — засуетился Калистрат Егорыч. — Сейчас прикину, кого в рать снарядить.
Около четырех десятков мужиков и парней со всей вотчины выехали вечером к Москве. Вел отряд Якушка, покрикивал на селян:
— Поспешай, ребятушки!
Иванка Болотников ехал молча, рассеянно слушал мужиков. Вспомнил отца — и на душе стало горько. Исай, провожая сына, ласково обнял Гнедка за шею, прижался седой бородой к конской морде и проронил глухо:
— Береги коня, Иванка. Худо мне нонче без него будет.
Ох, как прав отец! Без коня мужик, что без рук. Так и по миру недолго, кормясь христовым именем. Не пожалел приказчик отца — забрал Гнедка. Ратников напутствовал:
— На святое дело идете, сердешные. Живота не щадите за Русь православную и царя-батюшку. А по лошадушкам не плачьтесь. Коли загинут под стрелой татарской — князь Андрей Андреевич своих коней даст.
Лукавит Калистрат. Даст — держи карман шире.
— Эх, зорька-то как играет. Добрый денек будет завтра. Косари в луга выйдут, — промолвил Афоня Шмоток.
Бобыль тоже угодил в ратники. Сам к приказчику заявился.
— Ты пойми, батюшка Калистрат Егорыч. Орды несметные на святую Русь скачут. Воинского люда много на супротивников надо. Отпусти меня из вотчины в ратники. Сгожусь.
— Куда тебя безлошадного, — отмахнулся Калистрат.
— Коня я в бою у татарина добуду.
— Отстань сердешный, не до тебя!
Но тут вступился за мужика Якушка.
— От бобыля невелик на пашне прок, Егорыч. А я его к делу приставлю. Велел князь пригнать в Москву на конюшню с пяток лошадей. Вот и пусть Афоня коней сопровождает.
Калистрат глянул на селянина. Худ, тщедушен. Ему не землю пахать, а гусиным пером строчить. И в самом деле проку от него мало. На одни байки только и горазд. Сказал гонцу:
— Будь по-твоему, сердешный. Забирай Афоньку.
И вот теперь Шмоток, важно восседая на княжьем коне, зорко поглядывал за табуном и, посмеиваясь, высказывал Болотникову:
— Везет мне на господских лошадях ездить, Иванка. На эких рысаках на любого татарина можно идти.
— Ребятенки твои чем кормиться будут? В нужде домочадцев оставил.
— Знаю, Иванка. Не легко придется моей Агафье. Жуть как голосила. Да только не с руки мне возле бабы сидеть, когда злой ворог у порога. Не так ли, парень?
— Твоя правда, Афоня, — произнес Болотников и надолго замолчал. Вспомнил Василису, и на сердце стало тепло и грустно. Славная она, душевная. В тот день до самой Москвы-реки проводила, а на прощанье молвила:
— Запал ты мне в душу, сокол. Приходи ко мне на заимку. Буду ждать.
— Я вернусь, Василиса. Отцу с матерью о тебе поведаю и завтра же за тобой приеду. Станешь ли женой моей?
Василиса молча обвила его руками и горячо поцеловала.
Как теперь она там? Будет ждать в неведении да томиться. Отец не скоро соберется: наступает пора сенокосная. Исай, услышав, что сын просит у него родительского благословения, отозвался:
— Уж коли по сердцу пришлась — приводи девку. Молодка в хозяйстве не будет помехой.
На селе мужики оставались в тревоге. Татары могут вновь на вотчину наскочить и все порушить. Не пора ли всем миром в Москву податься за высокие каменные стены. Однако и там спасенья нет: в прошлый набег, почитай, все подмосковные бежане погибли. Уж не лучше ли в глубоких лесах укрыться? Туда басурмане побаиваются забредать.
Может, и лучше, что не успел Василису на село привести. Бортник Матвей, ежели о татарах проведает, надежно укроет её в лесных чащобах.
— Эгей, Иванка, чего голову повесил? — окликнул Болотникова бобыль. — Ну-ка, угани загадку.
— Не до завирух нынче, — отмахнулся Иванка.
— Пущай болтает. Затейливый мужичонка, — поддержал бобыля Тимоха Шалый.
— Слушайте, православные. Скрипит скрыпица, едет царица, просится у царя ночевать: «Пусти меня, царь, ночевать, мне не год годовать, одну ночь ночевать. Утром придут разбойники, разобьют мои косточки, отнесут в пресветлый рай!»
Мужики зачесали затылки. А Афоня, посмеиваясь, крутил головой и все приговаривал:
— Ни в жизнь не угадать вам, родимые. Могу об заклад биться. Вот в белокаменную прибудем — в кабак пойдем. Ежели винца поднесете — поясню мудрость свою.
Через два дня посошные люди[89] подъехали к Москве.
Глава 2
Мамон потешается
Устав от пыточных дел, Мамон весь день отсыпался. А к вечеру заявился в избу приказчика. Тот надеждой глянул на пятидесятника.
— Собрал бы поснедать, Егорыч. Притомился я малость.
— Выведал что-нибудь, сердешный?
— Нашел следок… Тащи, говорю, на стол.
Калистрат обрадованно встрепенулся и засновал по горнице.
— Эгей, Авдотья! Накрывай стол. Наливочки доброй принеси дорогому гостю.
Скуп Калистрат Егорыч, но тут вовсю разошелся, приказал уставить стол обильной снедью. Авдотью хотел было отослать вниз к девкам. Но Мамон прогудел:
— Без хозяйки и стол не красен. Пущай сидит, Егорыч.
Авдотья глуповато хихикнула и плюхнулась на лавку. Калистрат налил гостю и супруге по чарке, а свою в сторону отставил, виновато развел руками.
— Нутро у меня побаливает. Не приемлю винца, сердешный. Ты уж прости.
— Коли хозяин не пьет — гостя не почитает, — буркнул Мамон и потянулся за шапкой.
— Ну да бог с тобой, выпью, — остановил пятидесятника Калистрат, испугавшись, что Мамон уйдет из избы.
Выпили по чарке, потянулись за снедью. Авдотья разом порозовела, навалилась пышной грудью на стол, зачавкала. Любила поесть баба.
— Не томи, сердешный, — нетерпеливо протянул приказчик.
«Хлипкий на винцо. Еще пару чарок — и с ног долой», — подумал про себя пятидесятник и высказал:
— Хочу, Егорыч, вопрос тебе задать. Бывал ли кто-нибудь из наших селян в твоих хоромах?
— Окромя своих дворовых в горницу пути заказаны, сердешный.
— И ты, Авдотья, не видела?
— Грешно мне чужих мужиков впущать. Одним своим осударем живу.
— А пошто к тебе Афонька Шмоток наведывался, матушка?
Авдотья всплеснула руками и вновь хихикнула.
— Совсем запамятовала, батюшка. Кошечку-голубушку мне мужичок доставил. У-ух, нехристь!
— Отчего нехристь, матушка? — полюбопытствовал Мамон.
— А как же, милостивец. Сам православный, а шапку под киот швырнул. Вот неразумный…
— Под кио-о-от? — тонко выдавил из себя Калистрат, приподнимаясь с лавки.
— Истинно так, осударь мой. Под святое место. Я его тогда еще осадила. Пошто, говорю, свою драную шапку на сундучок кинул, дурень…
— На сундучо-ок? — еще тоньше протянул приказчик и, хватаясь за грудь, шагнул к своей дородной супруге, закричал, вздымая кулаки. — Сама дура! Кнутом укажу стегать нещадно! Куда сундучок подевался?
— Да что ты, батюшка, взбеленился. О том я не ведаю. Мужичок тот шапку поднял, кошечку мне оставил — и восвояси.
— У-у, лиходейка! — вскричал Калистрат Егорыч и снял со стены ременный кнут.
— Не кипятись, Егорыч. Спросу с Авдотьи нет. Вели лучше Афоньку в пыточную доставить, — произнес Мамон.
— Афоньку?… Да как же это я, — растерянно заходил по горнице приказчик. — Ведь я же его намедни к князю отправил. Эка я опростоволосился. А с ним еще господских коней отослал.
— Завтра гонцов снарядим. На веревке за шею приведем — и в темницу, — успокоил Калистрата пятидесятник и показал пальцем на стол. — Осушим еще по чарочке. Хороша у тебя наливочка, Егорыч.
— Вовек тебя не забуду, коли грамотки сыщутся. И за труды твои отблагодарю, сердешный, — проговорил Калистрат и, забыв в своей хвори, выпил еще чарку. А затем и третью. И тотчас отяжелел, ткнулся бороденкой в чашку с тертым хреном.
Мамон подмигнул Авдотье.
— Готов твой осударь. Уложи-ка его почивать. Пущай отдохнет.
Авдотья, ухмыляясь во весь рот, легко, словно перышко, подняла своего благоверного на руки, отнесла на лавку, прикрыла кафтаном и вернулась к столу.
Калистрат Егорыч вскоре заливисто захрапел, а пятидесятник придвинулся к бабе, обхватил за бедра.
— Ты чегой-то, батюшка, озорничаешь? — взвизгнув, повела плечами Авдотья. Однако от Мамона не отстранилась.
А пятидесятник, крепко стиснув дородную бабу, жарко молвил:
— Чай, надоел тебе твой козел худосочный. Обидел тебя бог мужичком.
Авдотья обмякла, разомлела.
Проспал Калистрат Егорыч до самой обедни. Едва поднялся с лавки. В голове — тяжесть пудовая, в глазах круги и нутро все переворачивает. Поминая недобрым словом пятидесятника, пошатываясь, побрел в кладовую, чтобы испить холодного квасу.