Мичо Каламата - Под властью пугала
Дни, пришедшие вслед за первым, казались Лёни какими-то призрачными, как во сне, один незаметно переходил в другой: утром подъем, потом прогулка, переброситься несколькими словами с одним, с другим, потом опять в камеру, опять разговоры от нечего делать, расспросы, бесконечные толки по поводу амнистии. Постепенно он знакомился с товарищами по заключению. Они уже знали, за что посадили Лёни, а теперь каждый день он узнавал, что привело в тюрьму одного, второго, третьего. Чаще всего он узнавал это с чужих слов, но иногда кто-нибудь рассказывал о себе сам. Зачин у всех был один и тот же: сижу ни за что. Слыша это постоянно, Лёни вскоре и сам стал отвечать так же. За что посадили? Да ни за что! Ни один не начинал рассказывать, не произнеся прежде этих слов.
Прошло уже около двух недель, как Лёни привезли в тиранскую тюрьму. Как-то ночью он не мог заснуть. Было душновато, светила полная луна. Свет ее, проникая в камеру, отбрасывал тень от решетки на стену над головами заключенных, спавших на нарах, покрытых рогожами. Низкие дощатые нары тянулись по обеим стенам камеры. Лёни повернулся на бок и закрыл глаза.
Недалеко от него кто-то зашевелился.
Открыв глаза, он увидел, что Рамазан, крестьянин из Пезы, привстал и скручивает цигарку.
– Не спишь?
– Да, что-то не спится.
– Закуришь?
Лёни тоже поднялся и начал крутить самокрутку.
– Дай-ка и мне закурить, – приподнялся человек, лежавший рядом с Рамазаном.
– Тоже не спится?
– Очень душно.
– А мне луна спать не дает, – сказал Рамазан.
– Почему?
– Да напоминает о той ночи.
Они сидели на нарах, покуривая, и полушепотом разговаривали.
Рамазан стал рассказывать:
– Ночь была лунная, как нынче. Мы все были в поле, жали пшеницу, ночевали на снопах. Она встала да побежала к своему хахалю. Я как раз не спал, вскочил, да за ней. А тот ее ждал на краю своего поля. Я его хорошо знал, вместе росли. Спрятался я за кустом, хотел подсмотреть, да он меня заметил – и ко мне.
– Слушай, – говорит, – Рамазан. Я люблю Сание. Я женюсь на ней.
– Сание не про тебя, – говорю. – У нее жених есть.
– Сание не пойдет за него, – говорит он. – Она его не знает и знать не хочет. Она выйдет за меня.
– Нет, – сказал я. – Этому не бывать.
– Слушай, Рамазан, ведь мы товарищи, росли вместе, прошу, не мешай ты нам.
Потом сестра принялась меня просить.
– Брат, – говорит, – прошу тебя, не губи, не мешай нам. Не заставляй меня идти за другого. Отец пьян был, когда меня просватал.
– А ну заткнись, сука! – говорю ей.
А он на меня с угрозами:
– Замолчи, – говорит. – Не смей ее ругать!
Мне кровь ударила в голову от его слов, да ведь с пустыми руками что сделаешь? Хоть бы серп догадался захватить.
– Слушай, Хюс, – говорю ему. – Чтобы я больше не видел, как ты мою сестру обхаживаешь. Иначе нас пуля рассудит. А ты, – говорю сестре, – иди за мной.
– Не пойду! – отвечает, и к нему: – Уйдем отсюда, Хюс! Не вернемся больше в деревню!
– Хорошо, Сание, уйдем.
Взялись они за руки да и пошли. А я остался. Что я мог поделать? Бросился бегом в деревню, схватил револьвер. Отцу не стал ничего говорить. Уже светало. Сказали мне, будто видели их на шоссе, к Воре шли. Добрался я на попутном грузовике до Воры. Не знал, куда они дальше отправились: в Дуррес или в Тирану. Поехал в Тирану. Все утро их искал. Потом кто-то сказал мне, что вроде видели их у судебной канцелярии. Ну, думаю, прозевал, они уже записались, да и были таковы. Ан нет. Они, оказывается, пришли, когда чиновники расходились на обед. Попробовали одного уговорить, чтобы их зарегистрировал, а тот и слушать не стал.
– Приходите после обеда, – говорит, – в пять часов. Сейчас у нас перерыв, некогда мне с вами возиться.
Они остались ждать во дворе. Он прилег в тень под деревом, а она сидела у него в головах. Красивая она была, моя сестра, черные косы до пояса, глаза большие, брови как вороново крыло, да и он был собой видный, первый парень у нас на деревне. Любил я его, мы ж были товарищи, да только в тот день у меня словно разум помутился. Позор огнем жег. Разве могла наша семья стерпеть такое бесчестье! Как бы мы смотрели в глаза односельчанам? Что сказали бы семье жениха? Ведь у них семья большая, восемь мужчин – восемь ружей! Прольется кровь! Вошел я во двор канцелярии. Они меня не заметили. Подошел к ним и достал револьвер. Тут он меня увидал, хотел было вскочить, а я три пули подряд в него всадил, одну за другой. Он только вскрикнул разок да и повалился где лежал, весь в кровище.
А сестра как кинется на меня.
– Да покарает тебя господь! – кричит.
– Получай и ты, – говорю. И всадил в нее три остальные пули.
Она вскрикнула и упала ничком, возле него. Я не думал ее убивать, сам не знаю, что на меня нашло. Хотел я уйти, вокруг ни души не было. А ноги не идут. С места не могу сдвинуться. Стою как вкопанный с револьвером в руке и смотрю на них. А они, и мертвые, лежат обнявшись. Она, как упала рядом с ним, так и застыла.
– А дальше что?
– А что дальше? Там меня и взяли.
– Со мной то же самое было, когда я первого убил. Шел я за ним до самой Шкодры. Вижу, зашел в лавку. А как он вышел, выпустил в него всю обойму – шесть пуль. Он так и хлопнулся мертвый оземь. А ноги у меня не идут. Тут мне кто-то кричит: "Брось что-нибудь на землю!" Бросил я телешу, и тут же ноги отошли. С револьвером в руке через весь базар промчался, да прямиком в горы.
– И погони не было?
– Да какая там погоня! Это как раз случилось, когда у нас правительства никакого не было.
– Ну а дальше?
– А дальше пошел прямо в деревню. Взял винтовку и, как стемнело, подошел к их дому и стал звать его сына: "Фрок! Эй, Фрок!" – "Кто там?" – спрашивает. А сам не открывает, стоит за дверью. Ну а я не будь промах, взял да и всадил – бам-бам-бам! – три пули в дверь, прямо на голос. Слышу, вскрикнул, ну я и наутек. Одна пуля ему в живот угодила. Через два дня помер.
– А после?
– Три года скрывался в горах, а как Зогу пришел к власти, всех помиловал.
– А сами-то они тебя не искали?
– Нет. У них в доме мужчин не осталось. Второй сын был тогда маленький, пять лет всего.
– Так ты и его убил?
– Да. Ровно через день, как он в первый раз взял в руки винтовку. Пошел туда вечером, подстерег, когда он из сарая выходил, да прямо в лоб пулю и всадил, одну-единственную! Он и не охнул даже. Упал как подкошенный.
– Как же тебя поймали?
– Да через месяц после того, жандармы окружили, пришлось сдаться.
– И сколько ж тебе дали?
– Присудили к смерти, но Зогу помиловал. А тебя на сколько?
– На восемь лет.
– Как мало.
– За кровную месть много не дают. Так, значит, в семье у твоего врага больше и мужчин не осталось?
– Да есть один – его внук, сын Фрока. Он тогда был еще в пеленках, сейчас уж, наверно, подрос. Вот выйду отсюда, порешу и его.
Этот ночной разговор потряс Лёни. И не столько сами убийства – здесь в тюрьме он слышал о них буквально каждый день, – сколько обыденность разговора, тот бездумно-жестокий тон, каким они рассказывали об этом, смакуя подробности. Они явно гордились делом своих рук. Откуда у них это? Рамазан – молодой круглолицый парень. Глядя в его красивые глаза, излучавшие, казалось, одно добродушие, нельзя было и подумать, что под этой личиной скрывается кровавый преступник, убивший свою сестру и ее возлюбленного. Второй убийца был пожилой, тщедушный человечек из Мирдиты. Трудно было даже представить этого заморыша с винтовкой в руках.
Лёни и не предполагал раньше, что есть люди, так яро жаждущие крови, мести, что не щадят даже детей и мечтают лишь об одном – выйти из тюрьмы, чтобы снова убивать. Они словно упиваются кровью! Ему вспомнилось, как он сам мечтал отомстить Гафур-бею. С каким торжеством, казалось ему, посмотрит он на своего поверженного врага. Но когда это действительно случилось и Лёни увидел его, окровавленного, у своих ног, он не только не ощутил никакого торжества, но, наоборот, почувствовал отвращение. Даже воспоминание об этом не приносило ему ни малейшего удовольствия.
XVI
В первые дни Лёни часто охватывало тоскливое чувство страха. Ему казалось, будто его заперли в клетке с дикими зверями. С глубокой грустью вспоминал он в такие минуты свою деревню, дом, особенно маленького Вандё. Он силился представить себе его лицо – и не мог, забыл. Порой им овладевала жажда работы, хотелось взяться за соху, пахать, вдыхая привычный запах развороченной земли. Здесь он не делал ничего, и это вынужденное безделье с каждым днем угнетало его все больше. На свободе он зачастую недосыпал. За долгий день, бывало, так вымотается в поле, что вечером засыпает как убитый. И как же он сердился, когда его будили ни свет ни заря! Сколько раз говорил, что будет счастливейшим из людей, если ему хоть раз дадут выспаться. А теперь он проводил целые дни на нарах, в полной праздности. Спи сколько влезет, но спать-то как раз и не хотелось, не спалось. Поработать бы, как раньше, до полного изнеможения, а потом заснуть – вот о чем он мечтал сейчас. Тюремная жизнь изнуряла его, он чувствовал, что опускается, теряет твердость духа.