Валентин Костылев - Иван Грозный. Книга 3. Невская твердыня
Гавриил с улыбкой махнул рукой:
– Что уж тут! Брови черны соболины, очи ясны соколины. Страх! И как ты думаешь?! Монахи красуются. Монахи силу имеют. Гордятся! Митрополита Филиппа они родной земле дали. Любят свой монастырь. Насильно их не сгонишь с той земли. Стало быть, радость есть, благодать Божия. Вот уж истинно: не место красит человека, а человек место! Всему украшение – человек! Недаром Бог создал его по образу и подобию своему. Да и недаром человек покоряет ледяное царство. Гордость творца, могучество веры в нем. Понимай! И не жалей помора! А в Москве олени учены да рога опилены. У нас народ свободней: охотники, рыболовы, мореходы, а у них лямки строчены, тобурки [9] точены. То-то, не вздыхай о нас. Вздыхай о Москве, сизый голубок! Боюсь я Москвы! Государь запугал. Но теперь ему спасибо. Прозрел.
Вдруг Гавриил спохватился и замолчал.
– Спаси, Господи! Наложи на уста мои узы молчания! Болтун я. Надоедливый. Много говорить люблю. Отроду такой.
И как бы переводя разговор на другое, сказал:
– Поморы говорят: «Море – наше поле, даст Бог рыбу, даст Бог и хлеб».
Короткие дни стали сменяться бесконечно длинными ночами, когда московский караван подходил к Холмогорам, на левом берегу Северной Двины, недалеко от того места, где впадает в нее Пинега.
Гавриил пояснил, что сто двенадцать верст отделяют Холмогоры от Студеного моря.
Едва перевалило за полдень, а солнце уже скрылось за горизонтом и в небе выступали звезды.
Все же Андрей разглядел окружавшие Холмогоры холмы и раскинутые на них деревеньки с высокими бревенчатыми колокольнями. Сердце его радостно забилось при виде человеческих жилищ – длинный, утомительный путь по лесам и пустынным пространствам от Москвы до Холмогор утомил.
Он и его сын сняли шапки и помолились на видневшуюся вблизи церковь.
– Оттерпимся, сынок, и мы людьми станем... Дело не коромысло – плеч не отдавит, – говорил Андрей, вылезая из повозки. – Привыкай, паренек.
Подошел дьяк, сопровождавший воеводу, – Леонтий Вяткин, которого воевода полюбил за бойкий, веселый нрав. Шлепнул Андрея по плечу:
– Отдохнем здесь, чарочку выпьем, да и к морю-окияну... Любопытен я, грешный человек. Далее Александровой слободы нигде не бывал... Подьячие пошли избы нам готовить. Обожди малость. Ночлег найдется.
Сказал и быстро отошел в сторону, окликнув стрелецкого сотника Симеона Черного. До Андрея донеслись его слова:
– Скоро, скоро, Семен!.. Воеводу на ночлег устраивают... Не ты один тут...
Невдалеке, в ожидании ночлега, столпились стрельцы, возницы, слышались ответные крики холмогорских людей.
Надвигался темный северный вечер.
XНе нежна горлица порхает,
Летя к дружочку своему,
А красна девица вздыхает
О милом, сидя в терему.
Анна поет, а у самой слезы. И думает она и придумать ничего не может и будто сожалеет: зачем повстречалась с Игнатием и зачем сходились они тайком и обнимались?! И кажется, что это уже никогда не повторится и все случившееся, пережитое оборвется, как неоконченная сказка. Но неужели это так?! По ночам не спится! Анна спускается с постели на пол и, став на колени, молится, а о чем – самой неясно. Пускай будет так, как Богу угодно; одного хочется, одно желание сильнее всего – даже сердце сжимается от боли: чтоб он, Игнатий, благополучно совершил свое странствование, чтобы жив и здоров остался.
Впрочем... Довольно ли этого?! Может ли она совсем не видеть его? Будет ли она в силах отказаться от новых встреч с ним?!
Нет!
Думается ей, она меньше страдала, когда отец ее лежал раненый в Ярославле. Тогда она не так тосковала. Грешно сознаваться, но... От Бога все равно не утаишь ничего. Да и не радуют отцовские и материнские ласки ее теперь так, как радовали его ласки в ту пору. Почему? Разве мать и отец не дороже ей всего на свете?! Разве она не убивается, когда хворают они? Мысли о их смерти она даже допустить не может.
Отец и мать ей дороже всего, однако... нет той особенной радости, нет того счастья от их прикосновения к ней, нет того скрытого, волнующего чувства, которое приводит ее в сладкую дрожь, когда она около Игнатия. И мыслей тех горячих, красивых в голове теперь уже не бывает, как тогда... в те дни и вечера...
Медвежонок уныло смотрит маленькими черными глазками из своего убежища... Уж не так часто теперь приходит к нему Анна. Ее не забавляет ублажать бедового зверюгу.
Отец и тот заметил это и сказал:
– Забыла ты его... Совсем забыла, Аннушка! Аль тебе он уж и не люб стал, да и наскучил тебе? Обождем малость, да и в лес его пустим. Согласна ли?!
– Нет, не согласна я, батюшка... Буду ухаживать за ним пуще прежнего, – сказала она испуганно.
Убрать медвежонка? Ну а когда он приедет да увидит, что нет его, нет и конуры и что уже выходить во двор, как прежде, ей незачем?! Тогда как?!
Поняла Анна, что не теряет надежды, тайно ждет Игнатия, что она вовсе не отказалась от него и не может отказаться, что он стал ей дороже жизни. Без него какая жизнь?!
Однажды, в большой праздник, отец и мать взяли ее с собой в Кремль, в собор Успения, на богомолье. Второй раз в жизни ей довелось побывать в нем. Службу совершал сам митрополит. Видела Анна много бояр, князей, ратных людей.
Ей почему-то особенно грустно стало в этой нарядной, вельможной толпе. Стояла она по левую сторону, на отгороженном для боярынь, боярышен и посадских женщин месте. Все ей казались счастливыми, и от этого еще глубже чувствовала свое одиночество. Зашевелились в голове и другие мысли, жгучие, острые, заставившие ее тяжело вздохнуть. Сколько нарядных красавиц в драгоценных кокошниках видела она около себя! А почему он, Игнатий, не может вдруг встретить и полюбить одну из них?! Молодецкое сердце изменчиво. Старая ключница постоянно твердит ей: «Молодой дружок что весенний ледок!»
Сквозь узкие окна соборного купола с вышины падают косые лучи солнца на женскую половину богомольцев, расцвечивая радугой жемчуг и каменья головных украшений и одежд боярынь и боярышен. Еще сильнее сбивало это с толку сомневавшуюся в своем счастье Анну.
Высокие столбы и громадные, тяжелые своды собора, как бы покоящиеся на этих столбах, теперь давили, пугали робко ежившуюся девушку.
«Скорее бы кончалась служба! Прости меня, Господи!» – едва слышно шептала она про себя.
Со стен большими, строгими глазами глядят на нее лики святых, и она старается не смотреть на них.
Переводит взгляд на стоящее на особом помосте, сооруженное некогда по приказанию царя Ивана деревянное кресло, украшенное тонким кружевом затейливой резьбы. Вся Москва ходила любоваться на искусную работу мастеров, создавших хитроумное сплетение косиц, зубчиков, городков, ложек, желобков, звезд, дынь, грибков, репок...
Рассматривает Анна все это с нарочитым вниманием, чтобы рассеяться, чтобы отогнать от себя мрачные мысли, затем она поднимает взгляд кверху, смотрит на изображение седого Бога, окруженного ангелами.
Опускает взгляд на иконостас перед собою, на иконы удельных княжеств, Новгорода, Смоленска, Владимира. Отец говорил, что царь Иван Васильевич, разгневавшись на уделы, увозил из них иконы. Те иконы он велел вкладывать в иконостас Успеньева собора как знак единодержавия.
И вот, когда она осматривала иконостас, стараясь забыться, среди богомольцев началось волнение. Вдруг кто-то неистово крикнул:
– Царевич Иван занемог!
Сначала все притихли, богослужение прервалось. И вдруг с амвона раздался дрожащий голос митрополита:
– Чада мои, сотряслось великое горе: тяжело занемог царевич Иоанн Иоаннович! Станем на колени и вознесем молитву о его здравии.
Крики и причитания огласили храм диким многоголосым воплем. Затем началась суматоха. Богомольцы бросились к выходу, давя друг друга...
Голоса митрополита, останавливавшего народ, не было слышно среди шума людей, столпившихся у выхода из собора.
Никита Годунов пробовал стать у двери, но его оттиснули в сторону; на глазах у него блестели слезы. Он тяжело вздохнул:
– Худо, чадо мое, худо... Чую беду! Не ко времени, – скорбно покачал головою он.
В узкую щель двери государевой палаты в Александровой слободе, затаив дыхание от страха, оцепенело глазели мамки царевны Елены Ивановны. Царь стоял на коленях около корчившегося на полу окровавленного царевича Ивана.
– Обожди!.. Не надо! – теребя за плечо сына, чужим, визгливым голосом восклицал царь. – Говори!.. Говори!..
– Отец... Государь... Помилуй!.. – простонал царевич.
Иван Васильевич начал неистово креститься на иконы.
– Помилуй! Помилуй! Помилуй!.. – скороговоркой, захлебываясь слезами, громко произносил он, а затем приникнув к лицу сына, дрожащим голосом, умоляюще заговорил: – Нет, нет! Я – окаянный!.. Ты... ты... прости меня!
Иван!.. Иван!.. Очнись!.. Жив ты! Жив!
Вскочив с пола и сотрясаясь от ужаса, царь попятился своею громадною, сутулой спиной к стене. Широко раскрытые глаза его впились в струйки крови, сочившиеся из виска царевича: