Жан-Луи Фетжен - Слезы Брунхильды
— Ее величество королева послала меня к вам, монсеньор, чтобы просить вас не противоречить ее воле.
— Я вижу, мой брат Бертрам не терял времени даром и предал огласке наши дебаты, которые должны были оставаться в тайне, — прошептал Григорий.
— Она предлагает вам соглашение, — продолжал молодой мужчина. — Монсеньор Претекстат признает свои проступки в обмен на милосердие короля. Все остальные уже согласны, остаетесь только вы…. Добавлю также, что королева и король Хильперик поручили мне передать вам двести ливров серебром в виде платы за вашу поддержку.
— Как твое имя, сын мой?
— Ландерик.
— Что ж, Ландерик, скажи им, что для меня невозможно поступить вопреки тому, что требует от меня мой Повелитель. Я обещаю поддержать моих собратьев во всем, что согласуется с церковным уложением.
Странно, но молодой человек выглядел довольным. Уже позже, вернувшись в свою келью, Григорий понял, что тот неправильно истолковал слово «Повелитель», решив, что речь идет не о Боге, а о короле. Эта мысль епископа слегка позабавила.
Однако на следующий день стало очевидно, что обстановка в совете резко изменилась. Напряжение последних дней, взаимное недоверие, клановая вражда рассеялись, словно туман на ветру. Произошло нечто небывалое — двери базилики открыли для всех желающих, и толпа заполнила галереи. Но это была уже не воинственная толпа франков, потрясающих оружием, а истинные жители Парижа, среди которых были и нищие, и городские кумушки, и торговцы-разносчики, во весь голос предлагавшие свой товар — свежую воду, медовые пирожки и разноцветные перья. Другие, уже украдкой, осмеливались приблизиться к богатым священнослужителям, чтобы предложить золотые и серебряные украшения или девушку на ночь. Епископов это забавляло — они развязывали кошельки, шутили с торговцами, уклоняясь, впрочем, от слишком пылких изъявлений благодарности, и иногда даже свободно переговаривались с Претекстатом, который выглядел более уверенным, чем вначале, хотя гораздо более уставшим.
Все это оживление прекратилось с прибытием короля и королевы со свитой. Они поднялись на возвышение, почтительно приветствовали святейшее собрание и стали ждать открытия дебатов, вполголоса переговариваясь с приближенными. Наконец епископ Бертрам объявил о начале сегодняшнего заседания. Когда все священники высказались, он незаметно кивнул Претексгату, и тот, опустившись на колени, попросил слова.
— Монсеньор, я прошу, чтобы соблаговолили меня выслушать.
— Мы слушаем тебя, брат мой.
— Я согрешил…. Я признаю свои грехи против Неба и против тебя, милосердный король. Душа моя отягчена черными замыслами…. Я собирался возвести на трон твоего сына, когда придет время.
Голос Претекстата был глухим и звучал лишь немногим громче шепота, бессвязные слова были столь же неясны, как и предполагаемые намерения. Однако этого оказалось достаточно. Хильперик, изобразив на лице глубокую печаль, медленно спустился с возвышения и также опустился на колени перед собранием епископов.
— Слушайте, святые отцы, слушайте…. Обвиняемый сам сознается в ужасающих преступлениях.
К изумлению Григория Турского и некоторых других прелатов, целая толпа епископов поспешно бросилась поднимать Хильперика, лицо, которого было залито слезами. С галерей послышались недовольные выкрики и свист — на некоторое время церковный совет, казалось, потерял всякое чувство меры. Удивительно было видеть, как Хильперик, поддерживаемый епископом Парижским Рагемодом, возвращается на свое место и садится рядом с Фредегондой с выражением наиглубочайшей скорби на лице. На мгновение королевская чета обменялась торжествующими взглядами, затем на лице Хильперика вновь отразилась прежняя скорбь.
— Поскольку этот несчастный сознался в преступлениях, замышляемых против меня, я отдаю его в руки вашего правосудия. Не сказано ли в каноническом уставе, что епископ, совершивший убийство, прелюбодеяние или клятвопреступление, лишается сана?
По рядам епископов пробежал согласный шепоток: — после такого признания и не могло быть иначе. К тому же все это было решено заранее… Лишенный сана, Претекстат проведет некоторое время в монастыре, где при его личных доходах сможет вести безбедную жизнь. Такое наказание было справедливым и в то же время умеренным. Все уже готовы были с легкой душой завершить дело, но тут поднялась Фредегонда и с такой суровостью взглянула на коленопреклоненного епископа, что тот снова ощутил, как сердце его сжимается от тревоги. Королева стояла прямо перед Претекстатом — их разделяло всего около десяти локтей, — в упор, глядя на него со своего возвышения, и черный плащ, наброшенный на ее плечи, придавал ей вид хищной птицы, готовой взлететь и обрушиться на свою добычу. Она упивалась каждым мгновением своего долгожданного триумфа. Все разговоры стихли. Даже сам король молча смотрел на свою супругу, одновременно поражаясь ее грозному виду и восхищаясь ее волнующей красотой. Затем Фредегонда заговорила, и ее голос гулко повторился эхом под сводами базилики.
— Согласно закону, я требую, чтобы на этом человеке разорвали тунику и прочитали над ним слова псалма, обращенного к предателям!
Епископ Думмолий Манский, сидевший возле Григория Турского, слегка толкнул его локтем и вполголоса спросил:
— О чем это она?
Григорий в ответ лишь пожал плечами. Он наблюдал за Бертрамом, который сидел, сложив руки и закрыв глаза, казалось, полностью погруженный в молитву.
Прежде чем кто-то успел опомниться, архидиакон Аэций в сопровождении двух священников спустился с хоров, неся в руках Книгу Деяний святых Апостолов. Все трое встали позади Претекстата, который попытался встать, но они ему воспрепятствовали. Затем Аэций положил руку на лоб обвиняемого и прочитал:
— «Да будут дни его кратки, и достоинство его да возьмет другой. Дети его да будут сиротами, и жена его — вдовою…. Да захватит заимодавец все, что есть у него, и чужие да расхитят труд его. Да не будет сострадающего ему…»[52]
— Хватит! Вновь поднялся Григорий Турский. На сей раз, однако, он был не один.
— Я напоминаю королю о его обещании не делать ничего, что противоречило бы церковному канону! Этот человек лишен своего сана, и это справедливо, но мы не можем допустить, чтобы нашего собрата поразило Божье проклятие!
— Да, так наказывают только за святотатство! — воскликнул Гоноратий Амьенский. — А этот человек оскорбил короля, но не Господа нашего!
— Разве владыки земные приравниваются к Царю Небесному? — подал голос и Феликс, епископ Нантский.
Фредегонда наблюдала за этим непредвиденным бунтом с презрительной усмешкой. Затем королева жестом подозвала Ландерика, и тот подошел к подножию возвышения.
— Позови стражу, и уведите его отсюда.
Молодой мужчина повиновался и в сопровождении четырех воинов, у которых были физиономии отъявленных висельников, приблизился к бывшему епископу. Несмотря на протесты Претекстата, ему связали руки и буквально вынесли волоком на улицу.
* * *На следующий день стало известно, что Претекстат был серьезно ранен при попытке к бегству.
# # #Как и все остальные, я думала, что Фредегонда приказала убить бывшего епископа Руанского той ночью. Без сомнения, так оно и было; но по какой-то неизвестной причине — то ли решив уничтожить его не сразу, чтобы продлить его мучения, то ли будучи удержана королем, опасавшимся небесной кары, — она, в конце концов, все же позволила ему остаться в живых. Он был заключен на острове Цезария[53].
Восемь лет спустя, уже после смерти Хильперика, Претекстат вышел из заключения и вновь получил епископский сан при поддержке жителей Руана. На Пасху, когда он служил мессу, к нему приблизился какой-то человек и вонзил скрамасакс ему под мышку — точно таким же образом, каким был убит Зигебер. Никто из остальных священников не пришел Претекстату на помощь, и он истек кровью у подножия алтаря. Позже епископ Леудовальд Байезский провел расследование, которое установило несомненную причастность Фредегонды и епископа Мелэна к этому убийству — последний был назначен на место покойного Претекстата.
Нашлись люди достаточно отважные или набожные, чтобы публично упрекать нового епископа в убийстве своего предшественника…. Но каждый из этих людей вскоре сам погиб после этого, от ножа или от яда. Такова была Фредегонда…
14. Мерове
Был третий час ночи[54], и еще не совсем стемнело, когда Гокиль, пустив коня галопом, преодолел последние мили, отделявшие его от места встречи. Весь день стояла невыносимая жара, и от этой скачки он был весь в поту. Без сомнения, Гокиль был не слишком умелым наездником, и к тому же не так уж молод…. Тело у него ломило, но на душе было легко — это путешествие словно вернуло его в прошлое, когда он был дворцовым управителем у Зигебера. Гокиль въехал в деревню, когда крестьяне возвращались с полей. За монету в полденье один из них дал напиться его лошади и проводил его к местной таверне.