Бурсак в седле - Поволяев Валерий Дмитриевич
— Не скули, — Эпов наполовину вытащил из ножен шашку и с грозным металлическим стуком загнал ее обратно. Сторож невольно вздрогнул — слишком выразительным, устрашающим был звук. — На нервы мне действуешь.
Сторож замолчал, сгорбился еще больше. Голова у него затряслась.
Утром Шевченко вместе со своими сторонниками окружил здание, где проходил войсковой круг, — все пришли с оружием, думали перехватить Калмыкова, спеленать, а потом вывести на зады огородов и там шлепнуть, но атамана и след простыл.
— Ушел, гад! — неверяще и одновременно горестно пробормотал Шевченко, ударил кулаком о стенку здания, где проходило последнее, «торжественное» заседание так, что стенка чуть ие завалилась.
А когда узнал, что Калмыков ушел не пустой — взял с собой тридцать тысяч карбованцев, проговорил еще более горестно:
— Вот, гад!
Ловок был Калмыков, очень ловок, хитер и изворотлив — в ушко иголки мог проскочить и пуговицы на своем кительке не ободрать.
А Калмыков в это время уже находился во Владивостоке, вел переговоры с иностранцами — с японцами, англичанами и французами.
— Осталось сделать пару последних плевков, навести марафет и мы в дамках, — сказал атаман Эпову. — И деньги у нас будут, и оружие, и власть. А людей мы себе наберем. Добровольцев.
Глаза у атамана от собственных речей делались шальными, круглыми, как у кота, вкусившего мартовских и апрельских гулянок, усы топорщились грозно — Калмыков верил в собственную силу, в удачу, в яркую звезду, вознесшуюся над его головой. Во Владивостоке он заказал себе хромовые сапоги — генеральские, с тремя набойками и повышенными каблуками, — хотелось ему, очень хотелось вознестись над самим собой. Ждал теперь, когда ему принесут заказ. Сапожника он предупредил — если сапоги не понравятся, снимет с его туловища голову… Будто пустой горшок с тына.
И японцы и англичане были единодушны в своем требовании: Калмыков должен увеличить подведомственное войско до четырех тысяч человек. Собственно, Калмыков с этим требованием был знаком — майор Данлоп излагал ему это же самое еще в феврале и к разговору был готов.
Японский генерал Накашима повторил атаману это же требование усталым бесцветным голосом, — чувствовалось, что Накашиме все надоело до смерти, хотелось побыстрее уехать в Токио, но слишком уж жирным был кусок — российский Дальний Восток, слишком уж выигрышно стоял он на кону, отступаться от него было нельзя.
— Наша просьба остается прежняя: вы должны увеличить свой отряд до четырех тысяч человек.
— Увеличу, — бодро пообещал Калмыков, — но для этого нужны деньги. Войско же надо содержать…
— Деньги мы вам дадим, — сказал Накашима, — сколько надо, столько и дадим.
Генерал Накашима оказался человеком слова — вручил Калмыкову брезентовый мешок, в котором находился миллион рублей. Ровно миллион. Дали деньги и англичане {4}.
Калмыков потер руки с довольной ухмылкой:
— Все, покатилась советская власть в Приморье под горку с громким топотом, только лапки засверкали — Лишь запах горелого мяса останется.
Подполковник Сакабе, присутствовавший при разговоре, спросил недоуменно:
— Почему именно мяса, а не, скажем, кукурузы?
— Большевики мясо любят — И сами они мясные, — ответил атаман, — мы их будем жарить.
— Жарить — это хорошо, — все поняв, произнес Сакабе и удовлетворенный вздернул одну бровь, враз делаясь похожим на некого японского божка, изображение которого Калмыков видел в одной толстой книге с иероглифами, но имени божка не знал. — Жареный коммунист вреда не принесет.
Он считал себя большим гуманистом, господин Сакабе.
Аня Помазкова поднялась-таки на ноги, в глазах у нее появился живой блеск, щеки порозовели. Сколько дней и ночей просидел у ее постели отец — не сосчитать, сколько просидела любимая подруга Катя Сергеева — тоже не сосчитать. Но жизнь взяла свое. Наконец Аня поднялась с постели, пошатнулась — слишком ослабло ее тело, — Помазков кинулся к ней, подхватил, помогая удержаться на ногах, прозрачное Анино лицо жалобно поползло в сторону, глаза повлажнели. Она ухватилась за плечо отца, оперлась о него.
— Батя. — Батяня-я, — протянула Аня жалобно, — где же ты был? Помазков сглотнул жгучие горячие слезы, собравшиеся в горле.
— Ты держись, доча, держись, — пробормотал он с жалостью, по-детски громко сглотнул горячий комок.
— Приехал? — неверяще прошептала Аня. — Наконец-то приехал. — Она заплакала.
С этой минуты Аня Помазкова пошла на поправку — через несколько дней от прежней немощи, хвори, обиды, которая глодала ее хуже болезни, не осталось и следа — Аня стала похожа на прежнюю Аню Помазкову, которую хорошо знали и в Гродеково, и в Никольске. Только в глазах у нее иногда появлялась мужская твердость, загорался тусклый беспощадный огонь, как у солдата, поднимающегося в атаку — поднимается солдат на врага и не знает, будет он жив через двадцать минут или нет, — буквально через несколько мгновений его может сразить свинец…
Этот тусклый огонь во взоре пугал Катю, она отшатывалась от подруги, с тревогой всматривалась в ее глаза.
— Анька, что с тобой происходит?
— Как будто ты не знаешь.
— Ты здорово изменилась.
— А кто на моем месте не изменился бы? Кто угодно изменился б…
Катя ознобно передергивала плечами:
— Не знаю.
— А я знаю, — Анино лицо замирало, делалось неподвижным, она сжимала кулаки. — Я мечтаю об одном, Кать…
Катя этих разговоров боялась, старалась перевести их в другое русло, начинала ластиться к подруге.
— Ань, может, не надо?
— Надо, — жестко ответила та. — Пока я не убью его, не успокоюсь.
— Не надо, Ань… Не женское это дело, не наше, — браться за оружие. Вот если за винтовку возьмется твой отец Евгений Иванович, тогда все будет понятно — так оно и должно быть… А если возьмешься ты, не поймет никто.
Аня упрямо мотала головой.
— Ты неправа, подруга.
Катя рассказала об этих разговорах Помазкову. Тот помрачнел лицом.
— Я думал, это временное, пройдет, а оказывается, нет. Не проходит. — Помазков вздохнул. — Значит, Маленького Ваньку придется убрать мне. — Он сжал руку, посмотрел на внушительный кулак, поднес к глазам, будто хотел разглядеть получше.
— Не надо, дядя Евгений.
— Какой я тебе дядя, Кать? — тихо, с хорошо различимой печалью произнес Помазков. — Не надо, Кать, не обижай…
— Ладно.
Хотя Калмыков зачастую и прикидывался этаким дружелюбным простаком, которому по душе все люди без исключения, даже враги, такие как вахмистр Шевченко, но по всем более-менее значительным фигурам, появлявшимся в поле его зрения, он собирал данные. Имелся в его распоряжении цепкий народец, умевший засекать то, чего обычный глаз никогда не увидит, все приметное брать на карандаш и докладывать об этом начальству.
В начале марта, еще до войскового круга, один такой человек, неприметный, в треухе и хорошо начищенных офицерских сапогах, пришел к атаману. Стояло раннее утро — семи часов еще не было, за окном синела ночь, перечеркнутая серыми неряшливыми хвостами снега, — затевалась метель.
Увидев гостя, который проник в дом невидимо и неслышимо, будто вор, Калмыков рывком поднялся на кровати, пальцами поспешно протер глаза, покосился на своего верно оруженосца Григория, приказал ему сухо:
— Гриня, оставь нас!
Тот закряхтел недовольно, потом, накинув на плечи полушубок, вышел во двор. В сонный теплый дом сквозь приоткрытую дверь вполз колючий белый клуб холода.
Во дворе ординарец попрыгал на одной ноге, вытряхивая из уха застрявшего клопа — тот удобно устроился в тесном помещении на ночлег, благополучно переночевал в нем и был неприятно удивлен, когда шлепнулся в снег, — выругался и привалился спиной к поленнице. Похлопал рукой во рту, закрыл глаза.
— Скорее бы этот тихушник испарился — завтрак еще надо было готовить.