Бенито Гальдос - Двор Карла IV. Сарагоса
Во время этой беготни, занявшей не один час, я заметил на всех улицах необычное волнение. Люди собирались кучками, возбужденно переговаривались, кое-где читали вслух «Мадридскую газету» — я сразу ее узнал. В лавке доньи Амбросии я снова застал — поразительное совпадение! — дона Лино Крохобора и дона Анатолио, продавца писчебумажных принадлежностей; оба не скрывали своей тревоги по поводу последних событий.
— Этого предательского шага можно было ожидать, — сказал дон Анатолио. — В манифесте ясно видна рука подлого Колбасника.
— Да прочтите же, наконец, этот манифест, — попросила донья Амбросия. — Хотя я наперед знаю, что Годой преподнес нам еще одну пилюлю.
— Сущие пустяки, — продолжал дон Анатолио. — Всего только отправились к принцу в его узилище, приставили ему к груди дуло пистолета и вынудили подписать эту ересь. Да-с, господа, именно так все и было. Ведь нельзя себе представить, чтобы такой отважный, честный и разумный человек, как наш принц, стал бы ни с того ни с сего унижаться, просить прощения, как школьник, и подло выдавать своих приспешников.
— Читайте же!
Дон Анатолио откашлялся и тоном школьного учителя прочитал знаменитый манифест пятого ноября, начинающийся так: «Голос природы удерживает мстящую руку, и если легкомысленный сын умоляет о милосердии, любящий отец не может не внять мольбе…» Самым примечательным в манифесте, оповещавшем народ о раскаянии принца-заговорщика, были два письма Фердинанда — королю и королеве; я их могу передать слово в слово, даже не заглядывая в том Истории, где они запечатлены in aeternum[21]. Оба письма мне хорошо запомнились, уж очень своеобразен и странен был их язык и тон. Первое письмо гласило:
«Отец мой! Я совершил преступление, я оскорбил в вашем лице короля и отца, но я раскаиваюсь и обещаю вашему величеству беспрекословное повиновение, Мне не следовало что-либо предпринимать без ведома вашего величества, меня запутали. Я выдал виновных и теперь прошу ваше величество простить меня за то, что давеча вечером я вам солгал. С вашего позволения припадает к стопам вашим благодарный сын
Фердинанд».
Другое письмо:
«Матушка! Я раскаиваюсь в ужасном преступлении, совершенном мною против моих родителей и государей, и покорнейше прошу ваше величество замолвить за меня слово перед отцом. Надеюсь, он разрешит, чтобы к его стопам припал благодарный сын
Фердинанд».
В этих двух письмах злополучный принц представал в самом неприглядном виде: попав в беду, он не сумел сохранить хоть крупицу достоинства, сознавался, что «солгал», да еще «выдал виновных», и просил прошения у папочки и мамочки как шестилетний ребенок, разбивший тарелку. Но в те времена почтенные мадридцы были простодушно убеждены, что все дурное исходит только от этого негодяя, от Князя Мира! Неурожай, град, кораблекрушения, желтая лихорадка и прочие напасти, посланные небесами на наш полуостров, — все приписывалось козням фаворита. И приведенные мною письма принца никто не воспринял как добровольный шаг; напротив, все сочли это вынужденным признанием, продиктованным под угрозой насилия его тюремщиками, чтобы унизить принца в глазах народа. Если намерение двора было таково, то, надо сказать, письма произвели впечатление прямо противоположное, как только манифест был опубликован, все приняли сторону узника, а на фаворита обрушились потоки проклятий, его считали автором не только манифеста, но и самих писем.
— Комментарии излишни, — сказал дон Анатолио, кладя «Газету» на прилавок.
— А мне вот хотелось бы, — заметила донья Амбросия, — послушать хоть через замочную скважину, что обо всем этом говорит Наполеон.
— Незачем слушать, и так ясно, что он решил низложить короля и королеву и возвести на трон нашего дорогого принца. Чтоб мне провалиться, если он не сделает этого и очень даже скоро, некий господинчик не успеет даже пропеть «кукареку»!
— Возмутительно! — вскричал со страхом дон Лино Крохобор. — Говорить такие вещи, когда нас могут услыхать люди, преданные правительству!
— Ба, ба, друг мой, дон Лино! — возразил торговец бумагой — Да это всем известно. Пройдет месяц, и следа здесь не останется ни от Колбасника, ни от короля с королевой, ни от всех этих безобразий и подлостей, о которых даже говорить не хочу, чтобы не позорить страну.
— Вашими устами да мед бы пить, сеньор дон Анатолио, — вздохнула лавочница. — Хоть бы поскорее господь бог надоумил сеньора де Бонапарта, чтобы он шел сюда навести порядок в Испании.
Аббат дон Лино, не желая больше слушать такие речи, ушел; меня тоже выпроводили, чтобы дону Анатолио и донье Амбросии никто не мешал обсуждать государственные дела.
Мне не хотелось возвращаться домой, не поговорив с Пакорро Чинитасом, который, стоя на обычном своем месте, точил ножи — ножницы.
— Здравствуй, Чинитас! — сказал я. — Давно не виделись. Ты слыхал, как народ переполошился?
— Да, слыхал. В сегодняшней «Газете», говорят, какой-то манифест пропечатан. У пирожника читали вслух, и все говорили, что Колбасника надо повесить за ноги.
— Выходит, все уверены, что манифест сочинил он?
— А мне-то какое дело! — ответил Чинитас, распрямляя спину. — Я одно знаю, все они там, наверху, хороши, один лучше другого. Говорят, будто министр сам сочинил эти письма и заставил принца подписать. А зачем принц подписывал? Что он, ребенок, школьник первого класса? Ведь ему двадцать три года! И я думаю, в двадцать три года пора уже знать, что надо подписывать, а что не надо.
Довода Чинитаса показались мне вескими и убедительными.
— Хотя ты не умеешь ни читать, ни писать, — заметил я, — по-моему, ты умнее самого папы.
— А все эти лавочники, монахи, щеголи, офицеры, аббаты, канцеляристы страх как рады, только и говорят о том, что вот придет Наполеон и посадит принца на престол. Дай бог, чтобы это кончилось добром!
— А ты как думаешь, мудрый точильщик?
— Я думаю, что дураки мы будем, если поверим Наполеону. Этот молодчик, и глазом не моргнув, завоевал Европу, так неужто ему не захочется наложить лапу на самую распрекрасную страну в мире, нашу Испанию, особенно когда он увидит, что король с королевой и принц, ее правители, готовы один другому глаза выцарапать, как рыночные торговки? Он скажет: «Да чтобы слопать этот народец, мне трех полков хватит», — и будет вполне прав. Уже пригнал в Испанию больше двадцати тысяч солдат. Вот увидишь, Габриэлильо вспомнишь мои слова. Большие дела будут. Надо нам быть наготове, потому как от короля нашего толку мало и придется самим управляться.
Как я убедился впоследствии, слова эти, последнее, что сказал мне тогда Чинитас, заключали в себе глубокий смысл. Он один верно предугадал грядущие события, меж тем как кумир века, судивший об Испании по ее королям, министрам и знати, считал, что знает все наперед, а на деле не знал ничего. Его заблуждение относительно страны, которую он шел завоевывать, объяснить нетрудно: он, вероятно, знал, что говорят донья Амбросия, дон Анатолио, бакалейщик, отец Салмон и подобные им, но, увы, ему не пришлось послушать мнение Точильщика.
XXII
Наступил вечер, приготовления к спектаклю во дворце маркизы шли полным ходом. Я отнес костюм моей хозяйки в отведенную ей для переодевания комнату и, поднявшись по черной лестнице на антресоли к Инес, застал бедняжку в большом огорчении: у доньи Хуаны усилились боли, добрая женщина от слабости еле могла говорить. Побыл я там, сколько мог, утешая свою подружку и ее дядюшку, но время было ограничено, вскоре пришлось их покинуть, и я, понурив голову, спустился в апартаменты маркизы.
Попробую описать этот роскошный дворец, чтобы вы могли себе представить, как он был великолепен. Украсить дворец для празднества было поручено дону Франсиско Гойе, и я думаю, работа, выполненная этим великим мастером, не нуждается в моих похвалах. Начиная от главной лестницы он украсил все стены цветочными гирляндами и фестонами из листьев, цветы были бумажные, а листья настоящие, дубовые; подобной красоты я в жизни не видал. Лампионы были развешаны с большим искусством, также в виде разноцветных гирлянд и фестонов; их яркий свет придавал всему дому вид волшебного царства.
В первом зале новая мода еще не изгнала со стен чудесные старинные гобелены, переходившие из рода в род; фамильные реликвии при ослепительном свете лампионов не утрачивали свойственного им отпечатка строгой важности, напротив, причудливые блики, игравшие на расставленных по углам рыцарских доспехах, — стальных стражах с опущенным забралом и копьем в рукавице — казалось, наделяли движением и жизнью жуткие призрачные тела, заключенные в этих металлических формах. Красочные картины, изображавшие бой быков, разгоняли мрачное впечатление от темных полотен двухвековой давности работы Пантохи де ла Крус и Санчеса Коэльо, которые запечатлели с десяток хмурых, суровых полководцев, покоривших полмира.