Михаил Попов - Ломоносов: поступь Титана
Новая пауза тянется недолго.
— А там… — Ломоносов неприязненно машет рукой, — даже в праздники. Вот давеча доставили с фельдъегерем приглашение. Изволь, говорят, господин профессор, на новогодний машкерад. Придется ехать. Но ведал бы ты, Феденька, до чего неохота.
— Дак откажись, — пряча в бороде простодушно-пьяноватую улыбку, ласково советует Пятухин. — Хвораю, дескать…
— Было уже, милый. Отказывался. А намедни и впрямь болел. По осени опять обезножел — десять ден провалялся не подымаясь. Боле нельзя лукавствовать. Придется быть. Сама государыня велит.
— Эко! — круглит глаза Пятухин, — Лизавета Петровна?
Поминание Петрова имени для Михайлы Васильевича ровно искра из-под толщи пепла. Взнялась, мелькнула, да тут же и сгасла, а по очам мазнуло едучим дымом. Много надежд возлагал Михайла Васильевич на Петрову дщерь, и главное — одолеть засилье немчуры и установить в Академии росские порядки, но мало, ох как мало чего исполнилось. А сейчас уже и поздно: государыня ослабла, одрябнув и душой, и телесностью, ипохондрией мается. Одна забота теперь у придворных — взбодрить императрицу. Вот и устраивают, что ни месяц, фойерверки да иллюминации.
— С границы доносят, что зарядов не хватает, — задумчиво роняет Ломоносов. — Нечем Фридриха крыть, оттого, дескать, и баталия затягивается, а тут пороховое зелье не меря жгут. Не понимаю!
Свеча тает. Тает время. Когда же наступит та «возлюбленная тишина», о которой он твердит едва не в каждой оде? Тишина в мире, тишина в Росской державе, покой и здравый рассудок в обществе. Али не дождаться того часа?
18
Поздняя осень. Нева еще не встала. Балтийский ветер да морской прилив гоняют туда-сюда ледяное сало.
Карета Ломоносова, украшенная гербом-монограммой, не шибко видная на погляд, пересекает наплавной обледенелый мост и вкатывается на Васильевский остров. Кучер, одетый в просторный зипун с накинутым на голову башлыком, приворачивает к порталу Академии. Однако Михайла Васильевич, потянувшись через переднее оконце, торкает его в спину: дале, Сенька.
Экипаж катит вдоль Большой Невы, взбивая жидястую снежную пахту. Таскаться даже на колесах по экой грязи — последнее дело, да того требует долг, а еще пуще — собственная совесть.
Брызги из-под копыт рысачка секут по боковым оконцам, замутняя обзор. Михайла Васильевич трет стекло полою епанчи, да тщетно — видимости не прибавляется. Впрочем, в этих местах ему и без того все ведомо. Линии Васильевского острова вытянуты в струну, просматриваясь от начала до конца, то бишь до Малой Невки. Как Государь повелел, так они и застыли, ровно баталионы на плацу.
А вот и Вторая линия, особо ему памятная. Здесь в середине жилой шпалеры располагается Боновский дом — обиталище академических служащих. В нем 8 июня 1741 года он, вернувшись из Германии, получил в свое распоряжение две каморки. Здесь он жил, подчас не имея полушки на кусок хлеба, как это было в первые годы учебы на Москве. Здесь он маялся от тоски и беспросветности, в которые его загнали Шумахер и его приспешники, здесь, что греха таить, он ударялся в куликанье[10]. Сюда, когда он был уже выпущен из каземата, но находился еще под домашним арестом, в октябре 1743 года приехала его Лиза…
За давними памятями карета миновала череду линий. А вот и Пятнадцатая…
— Стой! — велит Ломоносов вознице.
Крайний дом, стоящий торцом к набережной, — это академические Университет и Гимназия. Указом президента Академии Кирилы Григорьевича Разумовского эти заведения отданы на попечение академика Ломоносова. Свое заведование Михайла Васильевич посещает по регламенту. Но сегодня он решает навестить школяров и штудентов безо всякого оповещения.
Привратник у дверей — старый, еще Петра Алексеевича солдат — при виде могучего академика вытягивается во фрунт, да тут же, опомнившись, что не в строю, сгибается в поклоне.
— Здорово, Егорыч! — кивает Ломоносов, и встряхнув мокрую треуголку, передает ее старику.
— Здра жела, ваш бродие!
Этот из служивых — субординацию чтит. Раз коллежский советник, значит, считай, полковник, потому и обращение должно быть соответствующее: «ваше высокоблагородие». Лицо старика, с юности привычное к бритью, сияет. На нем форменная ливрея, украшенная галунами, и широкая, каких уже не носят, поярковая шляпа с потрепанным золотистым кантом.
— Небось бомбардирская? — Ломоносов показывает на нее глазами.
— Так точно, Михал Василич! Мортирная батарея…
Привратник помогает Ломоносову снять теплую епанчу — широкий серый плащ, подбитый мехом, но при этом предупреждает, что в дому не жарко.
— Ништо, — роняет Ломоносов, — я ить груманлан, к холоду обвычный, — и, взяв с гардеробного столика трость, направляется в канцелярию.
Инспектор гимназии Семен Котельников, его, Ломоносова, в недавнем ученик, при виде Михайлы Васильевича медленно поднимается, норовя не то сказать, не то спросить что-то. Он и рад появлению учителя, но и смущен: чем же вызван столь неурочный визит? Теряясь в догадках, Котельников поспешно выходит из-за стола. Михайла Васильевич настроен вполне благодушно. Здороваясь с инспектором, он улыбается и, стуча оковкой трости, направляется к голландке. Печка едва теплится.
— Эва, — качает головой Ломоносов.
— Дров не напасешься, Михайла Васильевич, — сетует смущенный Котельников. — Мигом выдувает.
Перед столом инспектора сидит, ужав голову в плечи, белобрысый худощавый отрок. На поджатых ногах его разношенные опорки, одежка бедная, заплатанная.
— Пошто не в классах? — кивает на него Ломоносов, прижавшись спиной к печке.
— Ступай, Минаев, — велит гимназисту инспектор и, когда тот ускальзывает за дверь, поясняет: — Болезный сей отрок. На руках цыпки, по телу коросты. Скорбут донимает.
Ломоносов хмурится — ему не надо объяснять причины тех хворей, сам все изведал.
— Зябнем, Михайла Васильевич, — вздыхает Котельников, сам не ахти какой здоровый на погляд человек, о таких говорят «кожа да кости». — Крыша что решето. В классах сыро. А у иных, особливо посадских, платья гожего нет. Что летом, то и по сю пору.
Котельников, загибая пальцы, начинает перечислять гимназические да университетские беды, а Михайла Васильевич, которому и без того сие ведомо, все больше мрачнеет. Вот уже скоро год, как Университет и Гимназия отданы в его единоличное правление, он здесь главный. А деньгами, как и в самой Академии, по-прежнему распоряжается канцелярия. Он, академик Ломоносов, создает артикулы, пишет регламенты и наставления, ведая на своем опыте, как надо образовывать будущих ученых. А денег на книги, учебники и пособия ему в должной мере не выдают. Он расписывает, как надлежит облачать гимназистов и штудентов, дабы выглядели опрятно и не зябли, — тут и «шуба баранья, покрытая крашеною льняною материею», и «8 пар башмаков», «6 рубашек по 30-ти копеек», и батист «на черные фроловые галстухи», — а денег даже на половину сего в канцелярии не допросишься. Его заботит здоровье будущих русских ученых. Он на себе испытал, что значит «один алтын в день жалованья»: учась в Спасских школах, покупал «на денежку хлеба и на денежку кваса», тем и жил изо дня в день, превозмогая голодуху. Потому и требует у канцелярии, дабы в Гимназии и в Университете было организовано достойное питание: «в мясные дни…три кушанья — щи, мясо и каша, а в ужин два из вышепоказанных…» Но канцелярия и тут всякий раз затягивает с оплатой. Вот сейчас, в предзимье, в самый раз закупать впрок соленья, мясо, капусту, дабы заложить все в погреба и ледники. Потом, на изломе зимы, это все подорожает, придется втридорога платить. Но канцелярия по-прежнему упорно мурыжит…
Нет денег на учебные пособия, на достойное пропитание, на форменное платье. Нет денег даже на дрова. Михайла Васильевич отступает от едва теплой печи и садится в кресло. Потому и топят, считая каждую чурку.
Котельников, смущенный суровым видом Ломоносова, на полуслове осекается, вспоминая вдруг, какой сегодня день.
— С тезоименитством, Михайла Васильевич! Простите меня, грешного, запамятовал! — Он искренен в своих чувствах и сокрушается об оплошности с горечью.
— Да полно, Семен Кириллович! — успокаивает ученика Ломоносов. — Скажи лучше о подопечных. Как успехи?
Котельников готовно кивает и принимается перечислять, кто из гимназистов чего достиг. Михайла Васильевич внимает вполуха, не теряя, впрочем, нити доклада, а сам меж тем размышляет о своем.
За минувший год и он добился кое-чего. В гимназии шестьдесят душ — здесь дети не токмо дворянской крови, но и духовного сана, из купечества и даже из посадских низов. «На военной службе числятся и дворяне, и недворяне, так нечего стыдиться этого и при обучении наукам», — заключил он в своем «Проекте регламента Академической гимназии» и сумел убедить в том Разумовского, ссылаясь на свой пример и намекая на его, Кирилы Григорьевича, пастушескую юность.