Йозеф Рот - Марш Радецкого
Перед ним стоял еще полный стакан. Он быстро осушил его.
— Итак, — сказал господин фон Тротта, — вы считаете, вы считаете, что мы…
— Погибли, — закончил Хойницкий. — Да, мы погибли: вы, и ваш сын, и я. Мы, говорю я, последние из того мира, в котором господь дарит свою милость величествам, а безумцы, вроде меня, делают золото! Слушайте! Видите? — Хойницкий встал, подошел к двери, повернул выключатель, й на большой люстре засияли лампы. — Видите? — повторил Хойницкий: — Наше время — время не алхимии, а электричества. И химии тоже, поймите это! Знаете, как называется эта штука? Нитроглицерин. — Граф раздельно произнес все слоги. — Нитроглицерин, — повторил он. — А не золото! Во дворце Франца-Иосифа все еще зажигают свечи. Понимаете? Нитроглицерин и электричество будут причиной нашей гибели! До нее осталось недолго, совсем недолго!
Свет, распространяемый электрическими лампами, пробудил на полках вдоль стен зеленые, красные и синие, широкие и узкие трепещущие блики, отбрасываемые стеклянными трубками. Молчаливый и бледный сидел Карл Йозеф. Он пил беспрерывно. Окружной начальник взглянул на лейтенанта и подумал о своем друге, художнике Мозере. И так как сам он уже изрядно выпил, старый господин фон Тротта, то увидел, словно в отдаленном зеркале, бледное отражение своего опьяневшего сына под зелеными деревьями Фольксгартена, в шляпе с отвислыми полями и с большой папкой в руках. Казалось, что пророческий дар графа видеть историческое будущее перенесся также и на окружного начальника, дав ему возможность увидеть будущее своего отпрыска. Наполовину опустошенные и унылые, стояли тарелки, миски, бутылки и бокалы. Волшебным светом светились огоньки в стеклянных трубках вдоль стен. Двое старых лакеев с бакенбардами, как братья похожие на Франца-Иосифа и окружного начальника, принялись убирать со стола. Время от времени резкий крик кукушки, как молот, ударял в стрекот кузнечиков. Хойницкий взял в руки одну из бутылок:
— Отечественной (так он называл водку) вы должны выпить еще, уже немного осталось.
И они допили остаток «отечественной».
Окружной начальник вынул свои часы, но стрелок разглядеть не мог. Они так быстро вращались по белому кругу циферблата, что ему виделись сотни стрелок вместо положенных двух. А цифр вместо двенадцати было двенадцатью двенадцать! Ибо они теснились друг к дружке, как и штрихи минут. Могло быть девять часов вечера, могла быть и полночь.
— Десять, — сказал Хойницкий.
Лакеи с бакенбардами взяли гостей под руки и повели в сад. Там их ожидала большая карета Хойницкого. Небо было очень низко, милая знакомая земная чаша из знакомого синего стекла, хоть руками бери, лежало оно над землей. Каменный столб вправо от павильона словно касался его. Земные руки утыкали звездами низкое небо — так утыкают флажками карту. Временами вся синяя ночь начинала вертеться вокруг господина фон Тротта, тихонько покачивалась и снова замирала. Лягушки квакали в бесконечных болотах. В сыром воздухе пахло дождем и травой. Над белыми, как призраки, лошадьми, впряженными в черный экипаж, торчком возвышался кучер в черном кафтане. Лошади ржали, и копыта их мягко, как кошачьи лапки, взрыхляли влажную, песчаную почву.
Кучер щелкнул языком, и они тронулись.
Они возвращались той же дорогой, завернули и широкую, усыпанную гравием березовую аллею и подъехали к фонарям, возвещавшим близость "нового дворца". Серебряные стволы берез мерцали ярче, чем фонари. Большие колеса на дутых шинах с глухим шуршанием катились по гравию, слышен был только твердый цокот быстрых копыт. В широкой и удобной карете можно было расположиться, как на диване. Лейтенант Тротта спал, сидя рядом с отцом. Его бледное лицо вырисовывалось на темной обивке кареты, ветерок, врываясь в открытое окно, обвевал его. Время от времени на него падал свет фонаря. Тогда Хойницкий, сидевший напротив своих гостей, видел бескровные, полуоткрытые губы лейтенанта и его выдающийся вперед костлявый нос.
— Он сладко спит, — обратился граф к окружному начальнику. Оба они чувствовали себя как бы отцами лейтенанта.
Ночкой ветер протрезвил окружного начальника, но какой-то неясных! страх все еще гнездился в его сердце. Он видел, как гибнет мир, а это был его мир. Живой сидел против него Хойницкий, совершенно, очевидно, живой, его колени даже иногда стукались о колени окружного начальника, и все же он внушал ему страх. Старый револьвер, который прихватил с собой господин фон Тротта, лежал в заднем кармане брюк. Но к чему здесь револьвер? На границе не видно было медведей и волков! Видна была только гибель мира.
Карета остановилась перед деревянными сводчатыми воротами. Кучер щелкнул бичом. Обе половины ворот раскрылись, и кони дружно взяли невысокий подъем. Из всех окон фасада лился желтый свет на гравий и газоны по обеим сторонам дороги. Слышны были голоса и звуки рояля. Там, без сомнения, был "большой праздник".
Гости уже отужинали. Лакеи суетились, разнося большие графины разноцветных напитков. Гости танцевали, играли в тарок и вист, пили, в углу кто-то держал речь, к которой никто не прислушивался. Одни слонялись по залам, другие спали. Танцевали друг с другом одни мужчины. Черные парадные мундиры драгунов прижимались к синим мундирам егерей. В комнатах "нового дворца" Хойницкий разрешал жечь только свечи. Из массивных серебряных канделябров, расставленных на каменных полках и выступах стен или поднятых в руках каждые полчаса сменявшихся лакеев, росли белоснежные и желтые толстые свечи. Их огоньки дрожали от ночного ветра, тянувшего из открытых окон. Когда рояль на несколько мгновений умолкал, слышалось щелканье соловьев, стрекот кузнечиков и — время от времени — мягкое падение восковых слез на серебро.
Окружной начальник искал своего сына. Какой-то непонятный страх гнал старика из комнаты в комнату. Его сын — где он? Его нет среди танцоров, нет среди слоняющихся по залам пьяных, нет среди игроков и пожилых господ, чинно беседующих по углам. Лейтенант одиноко сидел в одной из отдаленных комнат. Большая пузатая бутылка, наполовину пустая, преданно стояла у его ног. Рядом с узким и как бы осевшим лейтенантом она казалась такой огромной, словно могла проглотить его. Окружной начальник подошел вплотную к лейтенанту, так, что носки его узких штиблет коснулись бутылки. Сын увидел сначала двух, потом нескольких отцов, они множились с каждой секундой. Они теснили его, и он отнюдь не был расположен оказывать им всем то почтение, которое подобало одному, и вставать перед каждым. Он не был расположен вставать и остался сидеть в той же странной позе: он сидел, лежал и полусползал с дивана в одно и то же время. Окружной начальник стоял неподвижно. Его мозг работал быстро, рождая тысячи воспоминаний сразу. Он видел, как кадет Карл Йозеф, в одно из тех летних воскресений, сидит в его кабинете, с белоснежными перчатками и черной кадетской фуражкой на коленях, и, глядя на отца детскими, послушными глазами, звонко отвечает на все вопросы. Он видел только что произведенного лейтенанта кавалерии входящим в ту же комнату, синего, золотого и красного. Но этот молодой человек был бесконечно далек старому господину фон Тротта. Почему же ему причинял такую боль вид чужого, пьяного лейтенанта егерского батальона? Почему?
Лейтенант Тротта не шевелился. Правда, он был еще в состоянии вспомнить, что отец недавно приехал, и принять к сведению, что перед ним стоял не этот один, а множество отцов. Но ему никак не удавалось понять, почему его отец приехал именно сегодня, почему он так отчаянно множился и почему он сам, лейтенант, не имел сил подняться.
В течение многих недель лейтенант Тротта привыкал к «девяностоградусной». Она бросалась не в голову, а, как говаривали знатоки, "только в ноги". Сначала она приятно согревала грудь. Кровь начинала быстрее бежать по жилам, возрастающий аппетит устранял дурноту и позывы к рвоте. Потом выпивался еще стаканчик. И пусть утро было как угодно пасмурно и печально, его встречали бодро и весело, словно солнечное и радостное. Во время перерыва в учении офицеры закусывали в пограничной харчевне, неподалеку от леса, где экзерцировали егеря, и тогда в приятельской компании снова выпивали по стаканчику. «Девяностоградусная» текла по горлу, как пожар, который сам потухает. Только что съеденное переставало чувствоваться. Потом следовало возвращение в казарму, переодевание, и опять они всей гурьбой отправлялись на вокзал обедать. Несмотря на долгий путь, никто не чувствовал голода. И все выпивали еще по глоточку «девяностоградусной». После обеда начинало клонить ко сну. Посему заказывалось черное пиво и вслед за ним опять «девяностоградусная». Короче говоря: в течение всего тоскливого дня случая "не пить водку" не выдавалось. Напротив, бывали дни и вечера, когда пить считалось обязательным.