Бурсак в седле - Поволяев Валерий Дмитриевич
От снега поднимался легкий прозрачный пар. Там, где он сгущался, — были видны кудрявые клубы.
Калмыков откинул в сторону лом, которым была подперта дверь изнутри, выбил из пазов засов и выглянул наружу.
Двор был затоптан — следов виднелось много, но понять, сколько человек приходили убивать атамана, было невозможно: Пупок со своими «мюридами» тоже здорово наследил… Калмыков, держа наган наготове, исследовал следы, потом заглянул за сарай.
В одном месте он увидел кровь. Немного крови — пуля зацепила человека по касательной, не ранила, а только обожгла. Ну что ж — хоть это. Пусть Шевченко знает: Калмыков никогда без боя не сдается, обязательно будет отбиваться.
На дверь он навесил замок, хотя хлипкий плоский кусок железа был слабой защитой от воров, и вышел на улицу.
Миновал несколько домов, свернул в проулок, спугнул двух собравшихся подраться котов и очутился перед домом тетки Натальи (у нее было два дома, один она сдавала внайм, во втором жила сама). Аня обычно останавливалась здесь.
Подергал небольшую дверь, врезанную в изгородь. Дверь оказалась незаперта. Подумал о том, что надо сегодня же проверить, как обстоит дело с Евгением Помазковым, — сделать это не откладывая, — и осторожно вошел во двор. Дверь на всякий случай оставил открытой — вдруг на него сейчас из ружейного горла сыпаиет свинец, но было тихо, и атаман, втянув голову в плечи, огляделся. Двор как двор, ничего приметного, справа вдоль забора тянулась жидкая, отощавшая за время холодов поленница дров, в двух местах дрова были небрежно рассыпаны, и в Калмыкове неожиданно возникла жалость: дом без мужских рук выглядит каким-то сиротским, неприкаянным, все огрехи и неисправности вылезают на поверхность…
За всяким хозяйством пригляд нужен, без мужчины тут никак не обойтись. Калмыков, будто контуженный, дернул головой — внутри возникло что-то неприятное, чужое, вызвавшее в атамане неудобство, словно он натянул на ноги чужие башмаки, очень узкие, тесные, — недовольно поморщился.
Неприятное ощущение не проходило.
Он осторожно, стараясь не хрустеть снегом, прошел под окнами дома, — показалось, что на невидимой стороне избы кто-то находится, — заглянул за угол — никого. Вот ведь как — после ночной перестрелки ему всюду стали мерещиться враждебные тени, хотя с чего бы им мерещиться — трусом он никогда не был; ни перестрелок, ни шашки, ни нагана не боялся; пулю, если понадобится, готов был схватить руками, — и все-таки ощущение опасности не исчезало.
Несколько минут он стоял молча, не шевелясь, — слушал пространство, фильтровал звуки, доносившиеся до него: лай собак, лязганье вагонов на станции, мычание коровы, которую выгнали из хлева на мороз, далекий говор людей — звуки были обыденные, мирные, ничего опасного в себе не таили.
Калмыков на цыпочках прокрался к крыльцу — ощущение того, что его подстерегает опасность, не проходило.
Вновь огляделся.
Дверь в дом была закрыта — две старые, вытертые до блеска петли украшал навесной замок.
— Аня! — тихо позвал Калмыков. — Анечка!
В ответ — ни звука.
Поверхность крыльца были припорошена легким снежным пухом, на такой поверхности остается любой след, даже шаг мухи, — пух лежал нетронутым. Это означало, что Аня Помазкова, выскочив от атамана, растворилась — домой она не пришла…
Неверяще покрутив головой, Калмыков обошел дом, также не нашел ни одного следа и покинул тихое безлюдное подворье. Если Аня поднимет шум, это будет совсем ни к чему: Шевченко момента этого ни за что не упустит. Калмыков стиснул кулаки так сильно, что у него на перчатках даже кожа затрещала.
— Тьфу!
Аня в это время находилась в другом конце Гродекова, у своей подружки Кати Сергеевой и безудержно плакала. Лицо ее опухло, глаза были еле видны. Катя сидела рядом с Аней и рукой, осторожно, медленно гладила ее по спине, уговаривала:
— Аня, ну, перестань, перестань, пожалуйста… Жизнь на этом не кончается.
— Я застрелю его, — глухо, сквозь рыдания, заведеино бормотала Аня, — обязательно застрелю.
— Ну и чего ты, дурочка, этим добьешься? Абсолютно ничего. Ни-че-го. Только себе хуже сделаешь.
— 3-застрелю!
— И не мечтай об этом, дуреха, не получится.
Анина спина дергалась, потом замирала на несколько мгновений — такое впечатление, что Аня теряла сознание, отключалась, и Катя также отключалась, старалась не дышать, чтобы не потревожить подругу, склонялась над ней сочувственно и слушала ее дыхание.
Сама Катя была уже замужем — выскочила очень рано за бедного казака Ивана Сергеева… Иван здорово отличился на войне — в одиночку ходил по ту сторону фронта и приволакивал оттуда упитанных сытых немцев — германских офицеров, за что был награжден несколькими солдатскими Георгиями.
Все беды обошли Ивана стороной, ни одна пуля не тронула, ни один снаряд не взорвался под ногами, — погиб он не на войне, погиб по пути домой. Эшелон, в котором он возвращался в Гродеково, на двое суток остановился в Чите. Там фронтовики решили купить на рынке свежего хлеба — за хлебом для общего кошта ушел Иван… Ушел и не вернулся; его зарезали местные гоп-стопники — один пырнул финским ножом в спину, другой полоснул бритвой по горлу, — из карманов выгребли деньги и были таковы. Хорошего человека не стало.
В общем, вкус и цвет беды Катя Сергеева знала хорошо.
Тем временем Аня вновь пришла в себя, дернулась в очередной раз и прошептала с сиплым надрывом, будто внутри у нее лопнула какая-то жила:
— Я убью его!
— Никого ты не убьешь, Анька! — устало, откровенно и одновременно безнадежно прошептала Катя. — Не для этого мы с тобою созданы… Поняла!
— Все равно убью! — упрямо проговорила Аня.
— Не убьешь!
— Убью! — плечи у Ани затряслись, она сделалась маленькой, худенькой, некрасивой. Аня опустила голову на колени подруги и вновь, давясь воздухом, еще чем-то — какими-то твердыми комками, — заплакала.
— Эх, Анька! — укоризненно и горько проговорила Катя и тоже заплакала.
Плакать вдвоем было легче, чем в одиночку.
Приехав в Уссурийск, Калмыков навел справки об уряднике Евгении Помазкове, узнал, что урядник уже покинул станцию Маньчжурия и по КВЖД направляется сейчас во Владивосток. А от Владивостока до Никольска-Уссурийского, до Гродеково рукой подать. Значит, скоро будет здесь.
Известие это сил и бодрости Калмыкову не прибавило — а вдруг лихой казак вздумает отомстить атаману? Ведь Аню в Гродекове Калмыков так и не нашел, а значит, дело осталось открытым. Вот нелады, вот загвоздка, — Калмыков, ощущая, как к вискам у него подкатывает буйная кровь, давит, дышать делается нечем, рванул крючки кителя, втянул в себя сквозь зубы воздух, выдохнул, снова втянул…
Дышать сделалось легче.
Фронтовики бунтовали, носились на конях по городу Никольску-Уссурийскому и орали во все горло.
— Не признаем Калмыкова атаманом! Домой Маленького Ваньку! На дыбу его!
Прозвище «Маленький Ванька» Калмыкова бесило — он стискивал кулаки и хлопал по столу так, что чернильница-непроливашка подскакивала метра на два, а бывалые казаки вздрагивали и напряженно прислушивались: где стреляют? Воздух после такой стрельбы начинал клубами перемещаться по пространству.
— Поотрубаю головы нехристям! — сжимая зубы, хрипел Калмыков, но ничего поделать не мог.
Фронтовики продолжали горланить. Атамана стали ненавидеть еще более люто и при упоминании его станичники громко скрипели зубами.
— Прощелыга! — орали фронтовики. — Маленький Ванька — прощелыга!
Хорошего настроения это Калмыкову не добавляло.
Калмыков так же, как и фронтовики, скрипел зубами, закрывал наглухо окна и задергивал шторы. Он уже несколько дней со своими людьми и прежде всего с Савицким, оказавшимся способным штабистом, и с англичанами, которыми командовал майор Данлоп, разрабатывал план свержения советской власти в Приморье.
— Ничего-о-о, — стискивал зубы Калмыков, взмахивал кулаком, — я еще вам покажу Маленького Ваньку… Такого Ваньку покажу, что молиться будете, чтобы вас убили — жить сделается невмоготу.