Бурсак в седле - Поволяев Валерий Дмитриевич
У тетки Натальи где-то был керосин, хранился в темной запыленной бутыли. Калмыков оглянулся: где может быть керосин? Вряд ли тетка Наталья держит его в хате — скорее всего, хранит в сенцах, под лавкой, на которые она обычно ставит чугунки, чтобы те охладились.
Китайская ханка, которую он выпил, была некачественная, иначе откуда взяться противной звени, появившейся у него в затылке.
Бутылка с керосином действительно находилась в сенцах под лавкой, горючего в ней было чуть — с полстакана. Чтобы залить керосин в лампу, надо было ее потушить, иначе не обойтись — пожар будет. Калмыков перенес лампу поближе к печи, на загнетку, убавил фитиль…
Опасность он ощутил спиной — чувство это было выработано еще на фронте, выработано и отточено, тело само подсказывало атаману, что происходит и как надо себя вести, и не раз спасало его. Так и тут.
Заиндевелое окно над столом перечеркнула чья-то тень, опустилась вниз. Калмыков стремительно обернулся, но ничего не засек.
В то же мгновение раздался выстрел, от стекла отвалились несколько осколков, шлепнулись на пол, избу заволокло темным вонючим дымом. Пуля, пройдя около головы атамана, нырнула в печку, прямо в пламя, взвихрила сноп искр, с визгом отрикошетила от одного из кирпичей, саданулась о верх, взбила второй искристый сноп, встряхнула печь.
Калмыков отскочил в сторону, прижался спиной к стенке, выдернул из кармана наган и выстрелил в пробой окна, потом выстрелил еще.
На улице раздался вскрик, затопали чьи-то ноги, с визгом давя морозный снег, но куда убегал этот человек, видно не было. Калмыков выстрелил в третий раз — на звук.
Собаки в соседних дворах залились лаем, словно бы по команде, в проем окна с опозданием хлынул холодный воздух, ударил в лицо атамана обжигающей волной, мигом добрался до печки и заставил замолчать голосистого сверчка.
Некоторое время Калмыков стоял у стены неподвижно, словно бы окаменев, молча прижался к ней лопатками, потом сдвинулся немного в сторону и глянул в окно. На улице — ничего и никого, обыкновенная ночная темень, непроницаемая, вязкая, в ней даже намека не было на присутствие живого человека. Калмыков сунул в карман галифе наган и, пригнувшись, прошел под окошками к двери, беззвучно открыл ее.
В то же мгновение из темноты, ослепив глаза атамана яркой синеватой вспышкой, ударил еще один выстрел. Калмыков буквально вбросил себя в сенцы, вогнал в паз засов.
— Интересно, кто стреляет? Шевченко? — просипел он едва слышно, но ответа на этот вопрос не нашел. Неожиданно подумал, что стрелять могла даже Аня — в отместку за содеянное, но тут же отогнал эту от себя мысль.
Быть этого не могло по одной причине — просто потому, что не могло быть. Лампа, стоявшая у заслонки на выступе печи, погасла; сквозь дырявое окно в хату стремительно вполз холод. Заткнуть дыру придется либо шинелью, либо старой телогрейкой, если, конечно, такая рвань найдется в хозяйстве тетки Натальи.
Пригнувшись, упираясь руками в пол, Калмыков по-обезьяньи перебежал в противоположный угол хаты — сделал это стремительно, чтобы стрелок не успел поймать его на мушку.
Интересно, стрелок этот один или хату осадили несколько человек? И никто на помощь атаману не спешит прийти, словно бы в Гродеково совсем не осталось казаков.
Переведя дыхание, Калмыков переместился к окну, по дороге задел ногой табуретку, и темноту в то же мгновение располосовала красная молния. Калмыков полетел на пол. Как его смогли засечь? — не видно же ничего… Но стрелок, спрятавшийся в темноте, сумел разглядеть цель.
Калмыкову показалось, что разбитое окошко вновь накрыла тень, он вскинул руку с наганом и выстрелил ответно. Пуля выколотила кусок стекла в окне и унеслась в ночное пространство.
Почудилось. Никого за окошком не было. Никого и ничего. Калмыков ощутил на щеке что-то теплое, будто крохотный ручеек потек, приложил пальцы, подцепил невидимую струйку и поморщился от боли — щеку порезал осколок стекла.
Мимо дома с топотом пронесся еще кто-то, растаял в темноте.
Прошло несколько томительных, каких-то громоздких по своим размерам минут, — Калмыков шкурой своей, хребтом ощущал, что рядом находятся люди и людей этих надо опасаться, поэтому ои ждал и был удивлен, когда до него донесся хриплый, севший от табака голос:
— Иван Павлович! А, Иван Павлович!
— Кто это?
— Это я… Пупок.
— Кто-то?
— Василь Голопупов. Пупком меня кличут, вы знаете. Ваш ординарец Гриня Куренев — мой корефан. Дружим мы давно.
— Это ты стрелял, Пупок?
— Да вы что, Иван Павлович! Я спасать вас пришел.
— Ты один?
— Пока один. Сейчас еще мужики прибегут — на помощь… Не то ведь мы подумали — на вас целая банда напала. А тут — никого.
— Никого?
— Никого.
Калмыков закряхтел, оперся локтями о стол и, скособочась всем телом, поднялся. Потряс головой, вышибая из ушей противный слабящий звон.
В доме было холодно; стаканы с остывшим чаем покрылись мелким инеем. Через некоторое время иней сделался твердым, прилип к стеклу, стакан даже начал звенеть.
Тепло, которое появилось в этом доме вместе с Аней, исчезло. Калмыков ощутил внутри досаду — он не должен был так поступать с Аней, но в следующее мгновение в нем возникло что-то протестующее, недоброе: а почему, собственно, не должен?
Ни телогрейки, ни старого пальто Калмыков в доме не нашел. Собственной шинелью, украшенной новенькими блестящими погонами, затыкать эту дыру было жалко, удалось отыскать лишь детское одеяльце, невесть как попавшее к тетке Наталье, им Калмыков и воспользовался.
Потом, не выпуская из рук нагана, открыл дверь Пупку. Следом за Пупком вошли еще двое мужиков.
— Холодно у вас, Иван Павлович. — Пупок поежился. — И темно.
Мог бы этого и не говорить. Калмыков кинул в печку несколько поленьев, затем слил в лампу остатки керосина и зажег фитиль. По хате разлился неровный свет.
Пупок прошел к окну, пальцами ощупал края пролома и, поцокав удрученно губами, произнес многозначительно, будто философ, открывший формулу жизни:
— Мда-а-а…
— Кто это был, не засекли? — отрывисто и хрипло, еще не успев прийти в себя, спросил Калмыков.
— Нет, — Пупок мотнул головой, — но кое-какие наблюдения на этот счет имеются.
— Кто? — коротко и жестко повторил вопрос Калмыков.
— Ну-у-у, — Пупок вновь ощупал пальцами края пролома в окне, оглянулся на мужиков, пришедших с ним, стараясь определить, выдадут они его или нет, ни к чему конкретному не пришел и произнес нехотя: — Это люди вахмистра Шевченко.
Калмыков поиграл желваками. В конце концов, он сам дал маху. Одному оставаться ему нельзя — это засекают мгновенно. Результат же может быть самым непредсказуемым.
— Ладно. Раз Гаврила объявил мне войну, то и я ее объявляю. В долгу не останусь, — Калмыков снова мрачно поиграл желваками.
Через несколько минут мужики ушли, раскочегарившаяся печка немного согрела дом. Калмыков запер дверь на засов, снизу засов подпер ломом и лег спать.
В голову пришла мысль об Ане. Что же он с нею сделал? Недовольно подергав головой, Калмыков натянул на себя шинель, укрылся ею по самую макушку. Вспоминать об Ане было неприятно. И чего, спрашивается, дура, заупрямилась? Ведь все равно ей одна дорога начертана — ложиться под мужика, других дорог нет… Но она этого не понимает.
От шинели пахло сыромятной кожей, сбруей, гарью, порохом и п том. Запах пота был сильнее всего.
Утром он пойдет к Ане и расставит все точки над «i». Над всеми «i». Слов на ветер Калмыков не привык бросать, раз обещал пойти с Аней под венец — значит пойдет, не будет вести себя, как колбаса в проруби, что и утонуть боится, и примерзнуть к краю льда — всегда спасается, словом. Калмыков не такой. Он не имеет права быть таким.
Рассвет был жидким, болезненным, удушливая морозная темнота долго не могла рассеяться, но потом, не выдержав, посерела, расползлась на несколько рваных неровных полос, будто гнилая ткань, полосы зашевелились, задвигались в воздухе, заполнили собой пространство, темнота разредилась еще больше.