Марианна Яхонтова - Корабли идут на бастионы
Капрал Очкин торопился до зимы перебраться в свой дом, а потому не давал отдыха ни себе, ни паруснику. Но Трофим, любя работу, делал все очень тщательно, а потому не скоро. Строгая доску для подоконника, он отходил от нее на несколько шагов и, прищурив глаз, любовался блеском дерева.
– Атлас будет – не доска, хоть рукой гладь, – говорил он вслух, видимо, довольный и собой и своей работой.
Но Очкин не одобрял художественных вкусов Трофима.
– Не фельдмаршалу в доме жить, – говорил он, – ни к чему нам это.
– Как ни к чему? Навек, может, тебе. Хорошая вещь душу и глаз человеку радует.
– Тоже нашел радость! Ты бы вот поторопился, так меня бы порадовал.
– Эх, не понимаешь ты ничего, Павел!
– А тут и понимать нечего. Не собор строим – дом. Капрал оглушительно стучал молотком и думал свое: ежели парусник будет работать так медленно, то, пожалуй, больше семи копеек за день платить ему и не след. Казна вдвое меньше платит. А семь копеек – деньги большие, да и Павел не помещик какой-нибудь, чтоб деньги кидать».
Они работали молча. Журавли давно пролетели, и больше уже ничто их не отвлекало. Парусник острогал еще доску, врубил подоконник, принялся за другой, а потом, как всегда, ни с того ни с сего сказал:
– Да, брат, это понимать надо.
Павел давно забыл, о чем они говорили.
– Чего понимать?
– А все, жизнь всякую – и свою и чужую. И, по обыкновению, парусник начал рассказывать о человеческих бедах и неустройствах. Многие из них были известны капралу, многие нет, но все одинаково усиливали чувство обиды, которое возникало в нем при мысли, что люди не поймут, насколько он не властен швырять деньги. И какая кому польза, если говорить о бедах? Беды так бедами и останутся. У матроса Ивикова нога гниет вот уже два года, так сколько ни говори, новая нога не вырастет. Бабка Анфиса упала в колодец и захлебнулась в воде. Сколько ни вспоминай, Анфиса из могилы не встанет. Никакой жалостливый человек ее не поднимет.
– Ну для чего ты это говоришь, Трофим? – вдруг рассердился капрал. – Пустой твой разговор. Так, слова одни. Кому прок от них?
– А потому и говорю, – спокойно отвечал парусник. – Мы все в образе рабском рождены, и всякая беда прежде всего на нас падает.
– Небось и господ не обходит.
– Верно, парень, да только реже. Кто от язвы мрет? Все простой народ. У господ и лекаря, и снадобья, и пища особая, а кто нам подможет, ежели не свой брат?
– А свой брат из чего подможет? Из каких доходов? На то начальники поставлены.
– Что же начальники! Хлопочет вон Федор Федорович Ивикову пенсион, да никак, видно, других не проймет.
Парусник редко говорил о людях дурное, за исключением разве начальства, которое, по его мнению, было поставлено, чтоб насаждать справедливость, а следовательно, и должно было быть судимо строже. На свете существовала какая-то хитрая механика, в силу которой справедливость весьма часто превращалась в беззаконие. Как это выходило, Трофим понять не мог, но сильно на этот счет тревожился.
– Феня обед несет, – сказал капрал и бросил молоток.
По каменистой дорожке подходила молодая женщина в черных башмаках на босых тонких ногах. Все ее внимание сосредоточилось на узелке, который она несла, и ноги ее ступали с робкой опаской. Она боялась разлить щи из небольшого глиняного горшка.
– Понятие у бабы, что у курицы! – сказал, усмехаясь, Павел. – Ну взяла бы посудину побольше. Нет, идет, словно кто ее за пятки держит. Думает, что ежели на горшок глядеть, то и не сплеснешь.
Феня спустилась с горки. На ней было старенькое платье и ветхий платок на плечах. Павел только по праздникам разрешал жене щегольство.
Молодая женщина еще издали улыбалась мужу. Ее белое лицо, худое и нежное, было покрыто желтоватыми пятнами беременности. По ее взгляду, робкой радостной улыбке было видно, что она очень влюблена в своего красивого лихого мужа и сама стесняется того, что не может скрыть этой любви на людях.
– Припоздала я, Паша, – сказала она и просияла еще больше. – Чай, притомились вы.
– Чего с тебя спрашивать: баба – баба и есть.
Феня стала оправдываться: она уже из дому вышла, да ее Варвара Мурзакова остановила, звала к ней капусту рубить.
Капрал очень дорожил знакомством жены с вдовой шкипера, которую запросто посещал сам адмирал. Кто его знает, на свете ни от чего зарекаться нельзя, может, когда при случае Варвара и замолвит словечко. Федор Федорович, как он ни прост, а к нему со всяким делом не сунешься.
– Ты смотри, – строго сказал Павел, – не очень со своим языком… Варвара Тимофеевна не твоего ума, попусту болтать не любит.
– Другой такой не то что здесь, а, почитай, нигде нет, – вдруг неожиданно добавил парусник, и на лице его появилось то выражение восторга и грусти, какое было при виде улетавших птиц.
– Что ж, Паша, я ведь ничего, только спасибо сказала. Варвара Тимофеевна и вас, Трофим Ильич, звать наказывала, – сказала Феня и стала развязывать крепко стянутый узелок. Она торопилась, ногти ее скользили по грубой, как лубок, холстине.
– Давай-ка я, – сказал парусник.
Пока мужчины обедали, Феня стояла около них и вздыхала. Ей было стыдно, что обед так плох. Плох не потому, что скудно было ее хозяйство, а потому, что Павел считал разорительным кормить помощника вкусной пищей. К тому же Трофим мог, если хотел, еще раз пообедать в казармах.
Парусник обычно не замечал, чем его кормили. Но сегодня, испытав равнодушие Павла к его рассказам о злосчастии простых людей, Трофим будто впервые почувствовал, как жидки заправленные овсянкой щи. «Хоть онучи полощи», – подумал он и, после нескольких глотков положив ложку, встал.
– Ты что? – спросил Павел.
– Благодарим покорно. Дотемна еще дверь доладить можно.
Больше он не начинал разговоров и молча работал, пока солнце не коснулось краем темного ветреного моря. Он видел, как уходила Феня, как долго горел на закате ее красный платок. Качались среди меловых подпалин засохшие травинки, и было очень горько, что люди всех и всегда норовят обойти.
Тень от строящегося дома уже взбиралась на камни. Только два молодых тополя, прямые, как стрелы, вырывались из нее к солнцу.
Капрал и парусник убирали инструмент в мешок, собираясь идти домой. Павел хозяйственно осматривал, не оставил ли где ненароком молотка или гвоздей его рассеянный помощник. Один раз Трофим забыл здесь пилу и топор, да благодаря Богу никакой лихой человек их не унес, а мог бы. Недавно у жены матроса Савенко унесли совсем новую свитку. Охочих на чужое добро много.
В то время как Павел думал о лихих людях, которые шлялись по земле, не желая утруждать себя работой, он вдруг увидел одного из них у самого своего дома. Это был известный в Севастополе шельмованный матрос Онищенко, недавно отбывший наказание на галерах и теперь бродивший по окрестному побережью. Одет он был в лохмотья, клочьями свисавшие с его плеч. Вырванные ноздри, открывавшие влажные красные дыры, скомканная борода и синее клеймо на лбу превратили его лицо в страшную маску.
– Чего тебе? – сурово спросил капрал, оглядывая с ног до головы неожиданного гостя.
– Как будет милость ваша! Хлебца кусочек! – прохрипел сиплым басом бродяга.
Он, видимо, сразу признал в Павле человека, привыкшего командовать, и потому старался придать своему голосу как можно более покорности.
– Откуда тебя принесло?
– Из Ак-Мечети иду, – тихо ответил Онищенко. – Устал и зазяб малость.
Он запустил пальцы в свалявшиеся волосы и почесал голову. В морщинах его лица осела белая пыль, ноги были босы, все тело покрыто пепельным налетом.
– То-то, из Ак-Мечети. А сюда зачем пришел?
Бродяга молчал. Он сам не знал, зачем он пришел в Севастополь.
Павел чуть усмехнулся, он-то уж наверно знал, зачем ходят по городам и селам эти отверженные люди, заклейменные рукой палача. И с суровостью человека, который твердо уверен, что никакие проступки никогда не омрачат его безупречной жизни, капрал сказал:
– Ты вот что. Иди-ка с богом подальше. Нечего тебе тут высматривать.
Бродяга испуганно посмотрел на него и зачем-то подтянул пояс. Он понимал, что люди не могут ему доверять, ибо закон уже не признавал клейменого за человека. Такого всякий мог ударить, избить, отнять все до нитки, и клейменый не имел права жаловаться.
Бродяга молча повернулся, чтобы уйти.
– Постой ты! – вдруг крикнул парусник. Губы его тряслись. Он надевал старую фуфайку и никак не мог попасть в рукав. – Не бойся, со мной пойдешь…
– Куда ты с ним, уж не в казармы ли? – спросил изумленный капрал.
Но парусник ничего ему не ответил. Он надел фуфайку нахлобучил шапку и тряхнул кудлатой головой бродяге:
– Айда, братец. И хлеб и место найдется.
– Да ты, Трофим, в разум возьми, али забыл, что по закону за клейменых бывает! – крикнул капрал.
Но парусник только мельком окинул Павла презрительным взглядом. Маленькие серые глаза его зажглись гневом.