Александр Донских - Родовая земля
Солдаты за спинами офицеров онемело молчали. Василий склонился лбом к холодному стволу ясеня, не мог вздохнуть полной грудью. Суровый Волков смотрел в небо, но ничего ясно не различал.
Когда опустилась на тихую землю ночь, солдаты ходили на поле, чиркали спичками возле одеревеневших, синюшных лиц земляков — искали своих, сельчан. С немецких позиций на огоньки стреляли — пули искромётно вонзались в тело ночи. Один молоденький солдат нашёл шурина. Потом скулил в окопе, просил у унтера спирта — тот сжалился над мальчишкой, дал.
Василий со своим взводом находился у околицы этого совершенно вымершего местечка. За спиной стояли ясеневые и дубовые деревья, чуть поодаль — убогие, частью развороченные снарядами дома с островато высокими кровлями, по левую руку простиралось русло стремительной, журчащей Вислы. От влажной земли тянуло запахом навоза, перепревшей травы. Схватывался мокрый липкий снежок. Ночь провели спокойно, спали, склонив лица к винтовкам. Но чуть где шум — встряхивались, смотрели во тьму, ощущая прилив крови к голове.
И следующий день прошёл тихо. За лесом с поля убирали тела: пластуны привязывали к ним верёвки, а из леса — тянули. Хотели за день захоронить всех, но погибших оказалось до чрезвычайности много.
Ждали обещанной артиллерии, и она через два дня прибыла, но без снарядов.
Ждали снаряды и вели по притихшему противнику, который несомненно что-то выжидал, беспокоящий огонь из винтовок и пулемётов. Немец не сразу, но отвечал, и весьма жёстко — наши затихали. Приказ о наступлении полка уже был на руках у Асламова, однако без артиллерии об атаке не могло быть и речи. Приезжал на позиции какой-то седовласый, полный генерал, и Василий Охотников слышал, как он кричал в землянке на полкового командира:
— Под трибунал!.. Сгною!.. Трусы!.. Отечество!..
Асламов что-то тягуче бубнил в ответ, и Василий различал — «артиллерия», «огневая поддержка», «снаряды», но командира, очевидно, не очень-то слушали, перебивали, покрикивая. «Они все сумасшедшие, — думал Василий, натягивая на уши ворот шинели — чтобы никого не слышать. А лучше, не видеть и не слышать. — Все сумасшедшие — и мы, и враг».
Через два дня кончились патроны. Вестовые метались от штаба дивизии в полк и обратно, но патроны и гранаты не поступали на позиции. Немцы, прощупывая оборону, действовали дерзко и смело: в темноте пробирались к русским окопам и закидывали их гранатами. Нашим было нечем ответить, кроме как камнями, палками и комками глины. К тому же — начался голод: провизия закончилась. Пришлось забить трёх обозных лошадей. Василий с горечью видел, как старший конюх Потап Косолапов увёл за уздцы в лес Статную — молодую каурую кобылу, любимицу всего полка; у неё оказалась пораненной нога. Взлаял выстрел.
Затишье затянуться не могло: однажды ночью, ближе к утру, начался страшный артиллерийский обстрел — валило дубы и ясени, трещала земля. Воздух был наполнен свистом, грохотом, стоном. Заваливало целые взвода грудами разбухшего от влаги жнивья. Небо как будто пылало: окрашивалось в багровые прожилки, когда разрывалась шрапнель, метались лучи прожекторов, взмывали к бездонной выси осветительные ракеты. Потом с вражеской стороны застучали пулемёты и глухо забухали винтовочные залпы. А Иркутскому полку было нечем отвечать. Поддержал соседний мортирный полк, находившийся в версте за холмами. Он выдвинулся к Висле и пулемётным огнём и гранатами подавил несколько вражеских дотов. Однако поддержка была несущественной — артобстрел и пулемётный натиск усилились, иркутянам невозможно было поднять головы из окопа.
В какой-то момент затишья, уже в сиреневой наволочи раннего утра, полку была дана команда отступить ко второй линии обороны, потом — к третьей. Воевать, понял Василий, было просто-напросто нечем.
Наконец, часам к восьми утра ящики с патронами и снарядами были доставлены на подводах. Но только повеселевшие унтеры начали раздавать, как — атака немцев.
Немцы шли на иркутские позиции редкими, но ровными вышколенными шеренгами. Это было медленное, холодновато-презрительное шествие нескольких сот крепких, сытых, откормленных мужчин в серо-зелёных новых шинелях, в касках с рожками, с выставленными вперёд дулами и штыками винтовок. С правого и левого флангов по русским позициям беспрерывно косило несколько пулемётов, не позволяя сибирякам даже голову высунуть из-за бруствера. Унтеры — а им помогали взводные и даже ротные офицеры — спешно раздавали патроны. К пушкам подтаскивались ящики со снарядами. Но огонь вражеских пулемётов не обрывался ни на секунду, с ящиками в руках солдатам приходилось подолгу отлёживаться в буераках, за деревьями и окраинными хатами, выжидая момент, чтобы пробежать с тяжелейшей поклажей к орудиям, которые были замаскированы в березняке. Все осознали, что грядёт страшный поворот, быть может, выбор: нужно будет либо отступить, побросав снаряжение, лошадей, раненных, боеприпасы, либо — умереть.
Смерть, казалось, дыхнула в лицо каждого.
Передовая немецкая цепь стала по команде дружно палить из винтовок. Но угол стрельбы немецких пулемётов становился всё более рискованным для самих наступавших немцев: пулемётчики могли задеть своих. Сибиряки, спешно разбирая патроны и гранаты, наконец, произвели залпы из винтовок. Но за первой, второй, третьей и четвёртой немецкой цепью появилась на холме пятая. Следом — шестая и седьмая.
Из русских окопов стреляли уже бесперебойно, но патронов для стоящего залпового огня всё не было в достаточном количестве. Асламов переговорил по телефону со штабом, потом сухо бросил, приставляя к провалившимся глазам бинокль:
— На подходе две сотни донских казаков.
Весть вмиг облетела окопы, ходы сообщения и землянки, достигла расположенную в трёхстах саженях артиллерийскую батарею. Солдаты и офицеры повеселели, стали с надеждой всматриваться в синюю ленточку дороги, в седую, запорошенную снегом стерню полей. Но немцы, перешедшие на бег, уже находились, представлялось многим, перед глазами — не более как в двухстах с небольшим саженях. Василий ясно различал лица наступавших, раскраску шевронов, петлиц, поблёскивавшие пуговицы, добротную кожу сапог и бело-зеркальные жала штыков. Вспомнились родные, Погожее — искромётно, прощально: думал, живым из этого боя не выйдет.
Раньше представлялось Василию: если столкнётся на дороге жизни со смертью — испугается, струсит, кто знает. И вот смерть шла на него — не струсил. Удивился. Но и по-настоящему изумляться, как-то обдумывать это открытие не было времени.
Немцы бежали. Василий уже видел возле их губ лёгкий парок, волнистые морщины добротного сукна шинелей. Сибиряки спешно заполняли магазины винтовок патронами, пристёгивали штыки, крестились, подтягивались к брустверу, стреляли сходу. Становилось очевидным, что люди ожидали только одной команды — в штыковую атаку. Выбора не было. Тихо надеялись на чудо — вдруг всё же вымахнут из-за дубравы лихие, бесстрашные казачьи сотни, ударят из березняка орудия. Но надежды с каждой секундой таяли.
Светало. Синюшно окрашивалась долина, капризная излука Вислы. Над самым ухом Василия прозвучала нежданно и пугающе-ясноголосо команда:
— Вперёд, сибиряки! За мной, православные!
Василий увидел вымахнувшего из окопа полноватого командира взвода поручика Сомова. Поручик, без шинели, стянутый ремнями, поднял над головой браунинг, другой рукой, призывая, махнул. Солдаты ёжились, неохотно и медленно карабкались к брустверу.
Потом Василий обнаружил себя бегущим навстречу немцам. Удивился, как мог столь просто побежать навстречу — всё же навстречу погибели. Распознал перед собой Сомова, закричал, вторя командиру и ближним от себя солдатам:
— Ур-р-ра-а-а!
И снова, снова взмывало тягучее, но овладевающее землёй и небом, жизнью и смертью, прошлым и настоящим, добрым и злым, вечным и секундным:
— Ура-а-а!
И схлестнулись две людские волны. И вновь, как и в первом своём бою, Василий не способен был осознать себя — кто он, откуда и зачем появился на этом поле? Он стал единым целым со своим взводом, со своим командиром, стал единым криком, единым сердцем, едиными руками, крепко сжимавшими для броска винтовку. Всё его прошлое стало общим прошлым. У него не было теперь своей особой жизни, особого мнения, особого чувства. Но Василий ещё не мог знать по молодости лет, что всё это было восторгом — восторгом мужества, восторгом счастья, восторгом одухотворённого порыва. Он не мог также знать и того, что тысячелетиями до него формировался и лелеялся человеческой общностью этот восторг, чтобы ныне претвориться в атаку, в грозную грубую силу бегущих мужиков и дворян, забывших, что бегут единственно на смерть. Только на смерть. Но они с детства знали, смерти нет, а есть только жизнь — вечная и прекрасная. Но и об этом они сейчас не помнили. Или помнили только лишь их горячие сердца.