Говард Фаст - Гражданин Том Пейн
— Заряжай, ублюдки! А ну, заряжай!
Откуда-то появились люди, бегущие что есть силы, сбившись в плотный табун, и никто не знал, наступление это или отступление; из тумана вынырнул офицер, пришпорил коня и снова скрылся. Лошаденка под Пейном шарахнулась, понесла и не останавливалась, покуда не угодила в неторопливый поток кавалерии. Вокруг говорили по-польски большею частью и медленно двигались вперед, и Пейн с ними, пока не въехали шагом в шквал картечи, который разнес их в клочья и разметал во все стороны их лошадей…
Подали кофе, кукурузные пышки с черной патокой; поставили все это, горячее, дымящееся, на стол с львиными лапами, а люди тем временем заходили один за другим и оставались стоять. Это было назавтра, в десять утра; их пригласили в этот маленький домик на завтрак. Они стояли, и есть никому не хотелось: Пейн и Грин, Салливан, Уэйн, Нокс, Стерлинг, поляк Пуласки, Стивен — потрепанные, перепачканные кровью, ободранные, грязные, — более непрезентабельного высшего командования, наверное, свет не видывал. Разговор не вязался; подавленно, как бы еще в оцепенении, с затаенной надеждой ждали Вашингтона. Вошел Гамильтон, шагнул к столу, сказал, набивая себе рот:
— А вкусно, знаете, советую отведать.
— Где он?
— Сейчас будет. Отменный завтрак, и притом неизвестно, когда-то еще приведется поесть.
— Злой? — спросил Уэйн.
— Такой же, как обычно.
Стульев недоставало. Кто-то сел, другие отошли и прислонились к стене. Грин сжал Пейну плечо и кивнул головой. В дверях появился Вашингтон — не останавливаясь, не взглянув ни направо, ни налево, прошел мимо них, налил себе чашку кофе, взял кусок пышки и уронил без сердца, обращаясь к собравшимся:
— Ешьте, господа, сделайте одолженье.
Они все же робели перед ним. Пейн выпил кофе; Грин стоял, широко расставив ноги, неподвижно уставясь в пол, как будто силился решить замысловатую задачу. Пуласки теребил усы, на голубые, очень светлые глаза его наворачивались слезы; Уэйн грыз себе ногти. Рослый виргинец, неторопливо жуя, произнес:
— Обсуждать вчерашнее, господа, нет смысла. Существеннее подумать о том, что будет завтра.
Они глядели на него, но никто не отозвался.
— Составите мне донесенье о ходе битвы. Будем продолжать, и, может статься, фортуна еще переменится к нам…
Тогда, будто прорвало плотину, заговорили все разом, хриплыми, сорванными голосами, стараясь проникнуть мысленным взором сквозь туман, что едва не погубил их вчера утром. И, отведя Пейна за локоть, Вашингтон спросил его:
— Скажите, сударь, ведь вы оставались в Филадельфии — скверно там было?
— Очень.
— А с нами как обстоит, по-вашему, тоже очень скверно?
— Нет, — ответил Пейн твердо.
— Почему?
— Потому что вы не боитесь, — спокойно сказал Пейн.
— И только?
— Да. И только.
На том они пожали друг другу руки.
Поход на юг, дабы помешать подкрепленью неприятеля подняться вверх по Делавэру — и неудача. Неудача у Форта Миффлин и у Форта Мерсер. Неудача с засадой против нескольких сотен гессенцев — пустяковое дело, с которым и ребенок бы справился; неудача с нехитрым маневром по той простой причине, что солдаты падают с ног от усталости. Неудачи, неудачи и неудачи. Двенадцать миль по слякоти под дождем — и переполох и свалка при виде дюжины британских драгун. Две тысячи мужчин с рассвета и до темноты шлепают по грязи, а после наступает день, когда земля застывает. Вязкие, как болота, дороги, проложенные либо проторенные в то время большей частью по ложбинам меж скатами через луга и леса, становятся жесткими и опасными для ходьбы, точно рифленое железо. След от копыта в коровьей лепешке замерзает и обращается в коварное оружие. Грязь, застывшая рябью, насквозь прорезает сношенную до бумажной тонизны подметку. Кровавое пятно ложится на дорогу, потом еще и еще одно. Падают хлопья снега, будто с небес рванули и выпотрошили пуховое одеяло. Как дорожный знак, как веха алеет яркая кровь на белом холодном снегу. Теперь топай обратно на север, потому что от долговязого виргинца поступил приказ идти на соединение с ним. Есть такое место, называется Валли-Фордж.
— Говорю тебе, товарищ, наше дело правое!
Пейн переменился, исхудал. Был мускулист и широкоплеч, с тяжелыми, как цеп, руками, но теперь мускулы истаяли, щеки впали, глаза ввалились. Громоздкий мушкет на плече убийственно тяжел; Пейн шагает в общем строю, кашляет, спотыкается, падает наравне со всеми, оставляет на дороге и свой кровавый след. Не этим ли скрепляется товарищество?
— Наше дело правое, говорю я вам, — и Грин, который ведет эту жалкую армию, думает про себя, его тут прикончат как-нибудь, нельзя до бесконечности подхлестывать умирающую плоть.
Но его не убивают, его слушают. Десятка два бедолаг, готовых дезертировать, слышат сказанное шепотом:
Человек жив славными делами, вот вы послушайте меня, товарищи. Из дела, на которое мы отважились, берет начало все на свете, это превосходит и мое разуменье, и ваше. Но если все же вам не терпится разойтись по домам…
— Ну тебя к дьяволу, Пейн, слыхали мы это!
— …то расходитесь по домам. — И вслед за тем — молчанье, пока кто-нибудь не попросит:
— Давай дальше, Том.
— Это про таких, как мы, сказано — люди добрые, — и он обводит взглядом обступивших его горемык.
— Почему?
— Возьмите хоть ту простую вещь, что нам охота домой. Худого человека домой не тянет. Мы — люди добрые, мирные маленькие люди. Мы забираем этот мир себе, пять тысяч лет нами помыкали, как рабами, а теперь мы забираем мир в свои руки, и когда раздастся наша согласная поступь, то, Боже ты мой, друзья, кому тогда удастся заткнуть себе уши? Но сейчас — только еще начало, самое начало…
— Я хочу, чтобы вы остались при мне, — сказал ему как-то вечером Грин. — Том, вы нужны мне. Хочу вас произвести в майоры.
Пейн покачал головой.
— Но почему? Я не говорю о наградах, до этого еще далеко — но что за доблесть не числиться никем, не получать ни шиллинга жалованья, знать, что если тебя возьмут в плен, то через час повесят?
— Я не солдат, — сказал Пейн.
— Да кто из нас солдат?
— Вам воевать на этой войне, Натаниел, а мне — пытаться осмыслить. Я даже не американец, и где для меня конец пути? Вы будете свободны, но я по-прежнему останусь в цепях…
— Не понимаю, что вы хотите сказать.
— Ну и не стоит об этом, — проговорил Пейн натянуто и, помолчав, с легкой усмешкой напомнил Грину, что все еще состоит секретарем в Министерстве иностранных дел.
Уже на подходе к Валли-Фордж Пейна свалила дизентерия. Полковник Джозеф Керкбрайд — Пейн познакомился с ним еще в Форте Ли — как раз собирался в отпуск и позвал его с собой.
— Вам будет невредно отдохнуть, — сказал он.
Пейн, который уже едва таскал ноги, согласился. Грин достал им лошадей, стиснул Пейну руку на прощанье и горячо просил его, чтобы возвращался назад.
— Вернусь, куда я денусь, — улыбнулся Пейн. — Было бы болото, а уж черти объявятся.
Керкбрайд жил в Бордентауне, в удобном дощатом доме: камин пять футов шириной, постель с периной по ночам, горячая ванна на кухне, а самое главное — книги. Свифт и Дефо, Шекспир, Аддисон, Поп, Клэрмонт, пошловатые романчики Дрида. Пейн был болен, слаб, измучен, он отрешился от действительности, и, уютно устроясь у огня, странствовал вместе с Лемюелом Гулливером, смаковал вместе с Гулякой Дреем сомнительные амурные похожденья в Питейном ряду. Вновь уносился в Англию следом за Дефо, мечтал, повторял себе шепотом куски из «Гамлета» и «Лира»; ел, читал, отсыпался. К ним мало кто приходил; обоим хотелось побыть наедине с собой, забыться ненадолго. Они много пили — не допьяна, только до ощущения теплого, сонного животного довольства. Почти не разговаривали; глядели в окошко, наблюдая, как падает снег, как наметает сугробы — постоянно с утешительным сознанием, что стоит лишь повернуть голову, и увидишь, как в камине полыхает огонь.
Так прошли две недели; потом Пейн в одно прекрасное утро встал и объявил, словно эта мысль только что пришла ему в голову:
— Я возвращаюсь назад.
Копыта лошади стучали, точно ружейные выстрелы, пробивая корку льда на мерзлой дороге; неподалеку на лугу темнело какое-то пятно, и Пейн, подойдя, опустился на колени подле окоченелого трупа, обращенного лицом к небу; рядом лежал мушкет — значит, дезертир, но свой, из Континентальной армии, замерз и остался лежать бездыханный, один на чужой и безлюдной земле.
Вот так оно было всегда; зима — и земля оборачивалась против них: закрытые двери, закрытые ставни — что было в Джерси, то же теперь в Пенсильвании.
По ночам он жался к маленькому костру; звук шагов мог означать приближение смерти, и он держал мушкет под рукой; согревал озябшие пальцы, заворачивался в одеяло и лежал, глядя на холодное зимнее небо над головой. Он разыскивал место под названием Валли-Фордж, и лишь один из всех, у кого он спрашивал дорогу, смог сказать ему хотя бы что-то, присовокупив: