Говард Фаст - Гражданин Том Пейн
И в гуще этого-то коловращенья возник Пейн, революционер, на которого всякий косился с подозрением. Он делал свою работу, писал новый «Кризис», сидел у себя за перегородкой и строчил по бумаге, как обыкновенная канцелярская крыса, — и изредка, закрывая глаза, видел перед собою оборванных солдат под знаменем с гремучей змеей. И, встретив Ирен Робердо, сказал ей:
— Посмотрите на меня. Хорош?
— По-моему, вы еще никогда так хорошо не выглядели.
— Вот как? А я вам скажу, во мне совершается некое омертвенье.
Она отметила про себя, как ему свойственно все драматизировать.
— Долго мне этого не вынести, — заключил он.
— Я слышала, вас там очень ценят.
— Ну да! Ждут не дождутся случая от меня избавиться, а для меня — чем скорей, тем лучше. Это — народная война, и когда-нибудь, надо думать, народ это осознает.
— А вы не можете забыть о войне хоть на время?
— Вы же сказали, что я — обреченная душа, — улыбнулся Пейн.
— Но не без надежды на спасенье, — сказала она.
В Филадельфию привезли на подводах полсотни тяжелораненых, и Пейн вместе с другими трудился, кормил их, устраивал поудобнее в старом квакерском моленном доме, где их разместили. Некоторых из них он знал, для них он был Здравый Смысл. Он находил среди их пожитков листки своего «Кризиса»; десятки раз перечитанный лист бумаги в конце концов шел на перевязку раны, на пыж для мушкета.
— Ты молодец, — говорил он раненому. — Крепись.
Однажды он просидел всю ночь, держа за руку умирающего паренька; назавтра сам обмыл и убрал покойника. То были времена, когда женскому полу еще возбранялось ходить за раненными и умирающими мужчинами, и братия больничных служителей состояла из прокуренных, нечистоплотных стариков. Вскоре после этого Пейн объявил Ирен Робердо:
— Я ухожу — должен уйти.
— Куда?
— В армию. Не гожусь я для этого занятия.
Она старалась отговорить его, спросила — неужели для него так мало значит, что она, можно сказать, валяется у него в ногах.
— Я вам не подхожу, — сказал он. — Я обречен расхлебывать эту кашу, которую сам же заварил, больше я ни на что не пригоден.
Опять настала весна, и с нею пришли в движение армии. Фермеры, покончив с пахотой, доставали свои мушкеты, счищали ржавчину и деревенскими проселками тянулись в лагерь Вашингтона. Прошлое лето было забыто; приказчики оставляли свои прилавки, ремесленники убирали рабочий инструмент. Одна удачная кампания, военная потеха — и конец войне. Так действует весна, нагрянув вдруг с пронзительной синевою неба, не ведомой зиме. Те несколько тысяч, что уцелели от регулярных сил, поджарые и задубелые, издевались, как это умеют делать янки, над вояками-сезонниками, ополченцами, которые смотрят на войну как на утиную охоту, своего рода способ скоротать времечко между севом и уборкой. «Так где, говоришь, ты находился в ночь под Рождество?» — сделалось общепринятой насмешкой, возвращающей их вновь к тому моменту во времени, когда, точно затравленные волки, они оборотились вспять и ринулись через Делавэр. Уж в этом-то году война непременно кончится — они могли это доказать по календарям, по звездам, по предсказаньям цыганок. Раз, два — и взяли: провианта — завались, а вверх по широкому лону матушки-Миссисипи прибыла из Нового Орлеана тысяча пузатых бочек с порохом, груз свинца на отливку миллиона дроби да три тысячи сверкающих испанских штыков. С Испанией, правда, еще не подписывали договор, но захолустные фермеры, превратясь вдруг в тонких политиков, только подмигивали друг другу и глубокомысленно кивали длинными головами, проводя заскорузлым пальцем по толедской стали: есть вещи, которые смекаешь сам.
Вашингтон имел намеренье предпринять кампанию на севере, против Бергойна, однако центральные области вопияли о защите. Хау погрузился со своими англичанами и гессенцами на огромные корабли и ушел в море — и как было знать, где они высадятся? Их видели у залива Делавэр, потом пришло известие, что они входят в Чесапикский залив. Американская армия, значительно возросшая в численности благодаря притоку ополченцев, выступила на юг.
Пейн наблюдал, как они горделиво проходят по Филадельфии. Стояла летняя жара; обнаженные по пояс, с мушкетами через плечо, почти все босые, они выглядели со стороны подтянутыми, ладными, полными решимости. На Пейна никто не посмотрел, не обратил внимания; он стоял, зажатый в толпе, которая выкрикивала приветствия, гудела, махала руками шагающим мимо загорелым веселым солдатам с яркими веточками зелени, заткнутыми за ухо, за околыш фуражки. В своей темно-желтой с голубым форме проехал Вашингтон, окрепший, помолодевший по сравнению с тем, каким он выглядел минувшей зимой; рядом с ним, в белом атласе и шелку, густо шитом золотым галуном, ехал всадник, которого Пейн знал понаслышке, но никогда еще не видел: молодой Лафайет. Были здесь Гамильтон и тучный Гарри Нокс, неотлучные при своих тяжко громыхающих пушках; был Натаниел Грин, которому Пейн помахал рукой, — но разве заметишь человека в толпе.
Пейн зашел к Робердо, но Ирен не оказалось дома. Она оставила ему записку, что ушла смотреть на парад.
А потом их разбили на ручье Брандиуайн-крик, разнесли в клочья, смяли, порубили — старая история, когда люди готовы умереть, но не знают как; знакомая история ошибок, набор оплошностей, одна непростительней другой.
С бескровным, помертвелым лицом выслушал Пейн эту весть; поплелся к себе на службу, в Комитет.
— Конечно же, Конгресс должен опять выехать из города, — говорили кругом.
Никто толком не знал, что и как произошло. Все бестолково метались по зданию, точно недорезанные куры по курятнику; все были перепуганы.
Паника распространялась по городу, как зараза: тори боялись, что повстанцы расправятся с ними перед уходом; повстанцы боялись, что тори не дадут им уйти. Ни та ни другая партия не имела точных сведений о силе противной стороны. Но одно, во всяком случае, было очевидно: что англичане пойдут на Филадельфию.
Пейн разыскал Ирен, и она сказала ему то, чего не решалась сказать раньше:
— Уедемте со мной отсюда — от всего этого. Мало вы для них сделали, мало натерпелись? На сегодня все кончено, а если и будет продолженье, то сколько же это протянется — десять лет? Или двадцать? Пейн, я никогда еще не любила — и если вы теперь меня оставите…
— А если я останусь с вами? Какое у вас может быть со мною счастье? У меня ничего нет, Ирен, только старая рубаха да писчее перо. Я — неотвязный попутчик революции, ее писака, бумагомаратель.
— Второй раз я вас не попрошу, Том.
Он кивнул и ушел, не поцеловав ее, ничего больше не сказав, и на другой день услышал, что она уехала из города вместе со своим дядюшкой. Уехали не они одни. Тори устраивали демонстрацию своей силы: там уличная потасовка, тут ружейные выстрелы, изредка пронзительный женский вопль — город доживал последние дни; дни, отягощенные насилием. И так же, как в прошлый раз, когда над городом нависла опасность, Пейн сделал попытку вразумить лидеров Ассоциации. Конгресс выехал из города, но человека два-три, его друзья, оставались — люди с определенным влиянием, и общими усилиями им удалось созвать в Карпентерс-холле митинг. Явились человек двести, не больше, и когда Пейн обратился к ним, его выслушали с молчаливым безразличием.
— Город, — кричал он, — это лучшая на свете крепость, он все равно что лес для участника гражданской обороны! Каждая улица может стать твердыней, каждый дом — смертельной западней! Солдаты проиграли сраженье, но это народная война, и армия англичан еще сломает себе хребет о стойкое сердце Филадельфии…
Город не обладал стойким сердцем. Пейн сидел у себя в комнатенке и строчил новый «Кризис», а улицы внизу под окнами тем временем пустели. Один за другим сторонники Континентального конгресса покидали Филадельфию. Как-то ночью мимо его уха просвистела пистолетная пуля. Тори устроили парад под огромным знаменем с надписью: «Каждому подлому изменнику — смерть!»
Теперь Пейн ходил повсюду с мушкетом; ему случилось наблюдать, как вымазали дегтем и вываляли в перьях безобидного старика, единственное прегрешенье которого состояло в том, что он чистил камины в Карпентерс-холле; Пейн с несколькими из очевидцев сняли старика со столба, к которому он был привязан, и он скончался. У очевидцев хватило мужества остаться; их было ровно двенадцать — вооруженных, угрюмых, готовых на все, — и они хоронили старика открыто. Пейн проговорил сквозь сжатые зубы:
— Ну, пусть поможет им Бог, когда настанет час расплаты…
Горели дома; добровольная пожарная команда окончательно распалась; дома горели, оставляя дымный след на фоне синего неба. Пейн с любопытством отмечал про себя, как подобная обстановка меняет людей — ибо среди немногих повстанцев, какие остались в городе, был Эйткен, мрачный и постаревший, Эйткен, который утвердительно кивнул головой, когда Пейн рассказал ему про свой новый «Кризис».