Владимир Дружинин - Именем Ея Величества
— Ты, генерал, полегче с Посошковым. Нам покойников не надо.
Живые нужны, дабы длился розыск. Обман во спасение — повторяет себе Данилыч. Жаль, искренне жаль колодников, изнывающих в острожных ямах, но Катрин поверила в заговор. Питать сей миф диктует необходимость, политика высшая. Грех на царице, грех на голштинцах.
Понял ли Ушаков? Поди, догадался, старая лиса. Жевать да в рот ему класть? Её императорское величество приказывает стараться причастных к заговору неукоснительно искать. И довольно с него.
Ох, впились иноземцы…
Накипело против них у Данилыча. Служить ведь позваны, ан вот же, в хозяева выбились. Милостью самодержицы… И перечить не смей. Плата им как была установлена, так и теперь — десятикратная, хотя свои умелые подросли. Неужто сами нигде не управимся? Нет, немца ставь! На Ладожский канал Миниха, будто некого кроме него…
Обида свежая — спорил Данилыч, предлагал царице русских, опытных, отличились же в Петергофе, издалека пустили воду к фонтанам. Упёрлась — Миниха, Миниха… Известно, герцог ему ворожит.
Не тронь и этого — кожемяку наглого Еншау. Большого имеет заступника. А француза-то десять лет кормили для Кунсткамеры, будто своих великанов нет. Золотая, выходит, кожа… ладно, попляшет Еншау. А сколько таких дармоедов? Нашествие жадных, прожорливых видится Данилычу — заполонили Петербург, вокруг дома его кишат.
Снова заломило в висках. Зло берёт и жалко самого себя. Силы уж на исходе, один ведь, по сути, один перед сим легионом, один не сложил оружие. Рядом-то нет никого… Слепота обуяла всех. Царица топит рассудок в вине, безразлична. Где благодарность? Долг, начисленный злонамеренно, не зачёркнут, клеймо казнокрада не смыто. Званием генералиссимуса не удостоен до сей поры. Чего доброго, герцогу сей градус. На радость недругам.
Тяжёлый выпал день. И солнце в кручине, осаждённое облаками. Нева темнеет. Данилыч толкнулся к Варваре — отбыла в церковь. И Дарья с ней. Прошёл в детский флигель. Сашку застал на уроке фехтованья. Пот со лба, на отца не взглянул. А дочери? На что время тратят?
В невежестве не оставлены, как у некоторых стародумов, — совесть Данилыча спокойна. Ещё малышами были все трое — мамзель Близендорф подобрала им библиотеку целую, на немецком. Краткую Библию, описание разных стран, похождения известного скомороха, озорника Уленшпигеля. Теперь дети и по-французски болтают. Математика дочерям ни к чему, усвоены четыре действия — аддикция [119], субтракция [120], мультипликация [121], дивизия [122] — и довольно, зато женскими науками заняты. Танцы, рукоделье, клавесины, с ранних лет всё, что подобает княжнам. Теперь вот артикулы с веером. Мамзель — сущий клад. Данилыч глянул в гостиную и задержался. Как ловкий шевалье со шпагой, так и она — веер птицей летает, обвевая лицо. И камнем вниз.
— Вы рассеяны, принцесса!
Это старшей. Мамзель топает ножкой:
— Сосредоточьтесь! Там ваш кавалер. Он смотрит на вас. Зовите его!
Открывает веер, медленно, постепенно. Так, стало быть, подзывают таланта. Театр да и только!
— Теперь вы, Мари!
Не то, не то… Чувства никакого… Четырнадцать лет девке, пора бы… Раздобрела на пирогах, толстуха, поменьше бы ей пирогов, на солдатских сухарях подержать бы…
— Александрин!
Вмиг почуяла. Отец залюбовался младшей. Бойка черноглазка, искры мечет. Сразу вообразила кавалера, зовёт, зовёт, трепещет веер.
— А ты, Машера, колода, — вмешался Данилыч в урок. — Погляди на сестру!
Тоже наука… Нынче, коли не усвоят сию сигнализацию, дурами окажутся на балу. Мамзель говорит: веером доказывает женщина истинное своё благородство. Ничто так не отличает… Кончится год, царица снимет запрет, начнётся пляс.
Зимой должны прибыть ко двору некоторые иностранные кавалеры. Для Марии жених намечен. Она покамест в неведении. Слыхать, красавец.
Весьма должно роду Меншиковых укрепить престиж. Лишь бы невеста не сплоховала…
— Вы построже с ними, мамзель!
Вернулся в свои покои. Сел за шахматы для экзерсиса, но быстро надоело. По боковой лестнице поднялся на третий этаж, потом по винтовой деревянной на квартиру чердачную.
Жилец тамошний в господских гостиных бывает редко. Иногда, скользнув чёрными ходами, появляется в домовом храме его светлости. Слывёт среди слуг юродивым, даже колдуном.
«Течение светил для вашей светлости и семейства вашего благоприятно, сулит прибавление имущества, нежданные радости, торжествование над супротивниками. Остерегаться должно…»
Простуды либо лихорадки, чирьев, грудной жабы, желудочных хворей, пожара, укуса бешеного пса, утонутия — в такие-то месяцы.
Советуясь со звёздами, ежегодно извещает Крекшин [123] благодетеля своего записочками, кои называет мемориями — то есть для памяти. Заглавные буквы красные, славянского письма, в узорах. Иметь всегда на виду. Но Данилыч смеялся! Астрология, хиромантия, алхимия — суть науки, по мнению государя, ложные. Токмо тот, кто ищет, обрящет, и случается, ненароком.
Над жилищем отшельника, на крыше торчит «Стекляшка» — башенка, интригующая горожан. Оттуда, поворачивая медную трубу, ночами преследует Крекшин вечных небесных путников. Дом — Ноев ковчег, говорит князь гостям. Есть и собственный звездочёт.
Откуда взялся? Из иноземцев? Нет, свой, учился где попало, а проник в небесное и в земное. Да, кладезь познаний разных. Показать сей раритет князь уклоняется — диковат, мол, мужик, невоздержан, никакой в нём людскости. Да и не стащить его вниз с насеста.
Новгородец, из семьи полунищей, но дворянской, Крекшин был в Кронштадте смотрителем работ, портовых и городовых. Облыжно обвинялся в хищениях, но светлейшему угодил — сдал ему хоромы обновлённые и с пристройками, чем снискал покровительство. Из подследственных переведён был в ревизоры и в сей должности значится поныне. Правда, всё реже наезжает на остров, но там преображается удивительным образом в сурового чиновника.
Занят и без того…
В келье звездочёта аптекарские весы, пробирная посуда, химические снадобья и деньги из купеческих кошельков: заморские, из платы за лес, за пеньку, за кожи, ворвань, красную рыбу и прочие княжеские товары. Монета, подвергнутая испытанию, выдаёт свой секрет — ведь не всё то золото, что блестит. Сколько его в луидорах, в гульденах? Чей талер ценнее — любекский или, к примеру, бременский? Встречаются и фальшивые…
Эх, кабы можно было и человека так испытать — поскрёб, капнул кислотой и выявил, чего он стоит, сволочь или царю помочь!
Сегодня светлейший, взбираясь по гудящим дубовым ступеням, о денежном не помышляет. Что потянуло? Вряд ли мог бы ответить внятно. Забавно с Крекшиным. Наперёд не знаешь, как встретит, что брякнет. Нет, не шут домашний, другое тут. Дик действительно, от нынешних политесов далёк, язвит иногда…
Анахорет лежал на кровати — одетый, в хламиде, похожей на подрясник, босой. Вскочил, опустил ноги на половик, болезненно закряхтел, выпрямляясь, уминая кулаком поясницу. Сорок лет с небольшим, а корчит из себя старика.
— Обуйся! — сказал князь.
Ноги немыты, ногти черны, когтями торчат. Дух в каморе густой — лекарственный, чесночный, капустный. Пучки мяты, шалфея по стенам развешаны, на столе солдатский котелок, корки хлеба, деревянная ложка. Вот уже месяц как ударился в пост, в нарочитую нищету. Прежде серебряной ложкой щи хлебал с тарелки.
— Гляди, пресветлый… Владыка живота моего… Виждь болести мои!
— Скулишь, Пётр Никифорыч. На-кось вот… Для сугрева тела и души. Осень у ворот.
Данилыч кинул на кровать принесённый с собою дар — безрукавку, подбитую куньим мехом. И отдёрнул руку — Крекшин пытался поцеловать.
— Страждущий есмь, — гнусавил он, и опавшее лицо его с провалившимися щеками кривилось. — Виждь раны мои, гнойники мои, струпья мои!
— Тьфу! Изведёшь себя, на что ты мне нужен будешь? Сказал же, не возьмут тебя.
Тем и ранен. Изволь хлопотать за него, чтобы приняли… Прослышал, что приехали магистры, и заело его… Думает, просто… Замолвит словечко князь-благодетель, и баста…
— Ты пойми! Не то что я, царица не властна. Пойди, пойди к профессорам! Они по-немецки, по-латыни, а ты… Обхохочутся.
— Подавятся, — огрызнулся Крекшин.
Перестал ныть, задвигал острыми скулами, усами, бровями, и Данилыч хохотнул, до того потешен стал звездочёт — будто облезлый и воинственный кот.
— Ну, чего накропал?
Грозился уже храбрец — покажет, мол, немцам, русская голова не хуже варит. Гисторию нашу хотят писать? Шалишь, сами напишем! Он — Крекшин — положит к стопам благодетеля и к монаршим житие Петра Великого. Уже начал сей труд. Вся Европа будет читать и благоговеть, понеже у них там ни единого суверена, равного царю, не было и нет.